РОВНО: ГЕНДЕЛЕВ
Когда мне предложили колонку – все, что еще есть, то есть еще осталось человеческого во мне, надулось, напыжилось, выпятило грудь и надменно глянуло поверх моря голов... Всего-то человеческого нашлось во мне, чтоб встрепенуться душе на блистательный перечень живых современнико-гигантов, к концу жизненного пути удостоенных колонок. Значит, так: М. Горбачев в какой-то итальянской «Ла...», Н. Щаранский в «Джерузалем рипорт», Э. Кузнецов во «Времени». И мы – в приложении. Очень мило.
Наоборот – все нечеловеческое во мне – т.е. все, что еще осталось от поэта, перевалившего и 26, и 37, и 40, пережившего такие хорошие возрасты для расстрела, а также свои желания и мечты, замученного бескормицей, бесплатной славой и русскоязычием, – неестественное естество мое возмутилось несказанно. И вспомнило естество наших покойных предшественников, колонов и рабов несжатых газетных полос: Киплинга и Розанова, Честертона и Хемингуэя, Чехова и Довлатова. И подумало естество. О тысяче четырехстах словах в номер – подумало. И пригорюнилось: что это – с одной стороны – деньги, а с другой стороны – слова. Вот Экклезиаст, например, не писал в приложении, и Иса из Нацрата не писал. И никаких слов в неделю абсолютно не писал граф Толстой. Граф обожал пахать, но не за такие деньги.
И опять же: хоть и небольшие, но деньги. Сначала слова, шекели – потом. Сначала золотые слова, сикли серебра – потом. Утром слова, вечером – сикли. А скорее всего, утром и вечером слова, а когда-нибудь – не близким майским вечером – сикли. По птору от мас-ахнасы.
В принципе я шекели видел. Очень красивая печать, такие они – разноцветные. Крайне редки. Наверное, раритеты они потому, что их печатают за границей, кажется, в Голландии. Там они, вероятно, и расходятся прямо на месте публикации – за рубежом. Сюда, по крайней мере – ко мне, они за отдаленностью не поступают. Достать у моих знакомых подлинник практически невозможно. Недавно показали десять шекелей. Филигранная работа. Не описать...
Я лично знаю господина, у которого есть тридцать новых шкалей. Правда, в минусе. Где-то он их раздобыл. Очень приличный, начитанный господин. Моет трупы в хеврат кадише. Знает матерьял. Цитирует. Меня, например, читал. Бонвиван. Из Кирии. Критикует Чистый Разум. Но я отвлекся.
Отвлекся я от размышлений, потому что в дверь постучали. Терпеть не могу, когда в дверь резко стучат. Вздрагиваю: «Это за мной!» Но отстучали – «не за мной», я его не интересовал, его интересовал ток электрический, он и алкал его отключить. Скромный чиновник в кипе. Звать Гиора. Мокрый, несмотря на сухую вокруг погоду, – подняться в наши с ним лета ко мне в мансарду – не шутка – четырнадцать пролетов, семь этажей, о лифте не может быть и речи. (Вниз значительно легче. От искушения этой легкости необычайной – в пролет не заглядываю.)
Пришел Гиора, а я доверяю его словам, отключить мне Свет. Я ему говорю: Я, мол, писатель, свет мне отключить нельзя; Свет, мол, и Стило – орудия моего труда, я не могу без Света, ибо альтернатива ему – Бессветица, т.е. – Тьма. Долго так ною, на местном диалекте древнееврейского, на одной интонации: что никак нельзя без Света, пусть даже искусственного, писателю, что я без этого Направленного Пучка Фотонов в упор не вижу реалий мира, что если ему так уж не терпится отключить за неуплату, пусть отключит газ, все равно готовить пищу телесную не из чего, что в темноте мне придется архаично щипать лучину и отдавать креационному акту при отсветах пламени собственных рукописей, а они не горят, потому что отсырели, – так вот, писать при пламени прошлого – суть декаданс, дешевое эстетство и портит стиль.
А он мне в терцию, категорически: во-первых, газ – это не он должен отключать за неуплату, а другой, несмежный ему специалист. (Но плиту, к которой я его подвел познакомиться, рассматривал Гиора с интересом не любительским. Еще бы! Чай, антиквариат плита – турецкая ручная работа, античнее мандата, ее еще турки выбросили). Во-вторых, писать можно днем, при ярком дневном естественном свете божьем. И в-третьих: «За свет надо платить».
Почуявши слабинку, пустился я во все тяжкие и возразил.
По первому пункту: газ он вполне может мне отключить, потому что «то, что не по специальности», – это отговорки. Я вон по специальности врач, меня этому семь лет учили, а тружусь я, лет двадцать как, – по Департаменту Изящной Словесности, чему меня уж точно никто не учил, а наоборот, даже отговаривали. И что? И – ничего. Во сколь книг откатал! И вообще – нечего специальностью бряцать. На Ближнем Востоке у нас так принято: по специальности работают только дилетанты. Боевик – главой правительства, дантист возглавляет делегацию палестинцев, зэк – главным редактором, репатриант молочно-восковой спелости – лидером политического движения. Так что он, Гиора, смело может отключить газ. Мне.
И по второму пункту я опроверг: нет! Я не могу писать днем. Днем я причащаюсь к архисовременной музыкальной культуре нашей страны. Живу я на мидрехов в самом центре Иерусалима. Уже десять лет как квартирую, и уже три года как – утром в мансарде моей – утро начинается с рассвета. Просыпаюсь я под могучие всхлипы духовых. Это по всей улице Бен-Иегуда сводные оркестры алии дают ностальгию. На промысел выходят небритые дяди еще затемно, утро, мол, туманное, утро седое. Потом марш буденовцев-нахимовцев-энтузиастов, потом, не отвлекаясь на обед, ресторанная лампада и ария Чебурашки, вечером – «Взвейтесь кострами...» и обязательное «Прощание славянки», «Гори, гори, моя звезда» и «Темная ночь» додувают, понятно – уже на ощупь.
Давеча датый лабух с люминесцентной надписью на толстовке по-русски и по-английски соответственно: «Ай лав Нью-Йорк» и «Пусть отсохнет моя правая рука, если я, забуду тебя, о, Иерусалим!» – «Реве та стогнэ...» доигрывал в половине второго. Я подкрался и вкрадчиво так процитировал: «Не дудел бы в трубу, молодой человек / Полежал бы ты в гробу, молодой человек!» (О, Мандельштам!).
Не оттого ли я так теперь не люблю, когда стучат в дверь... А при свете дня писать решительно не могу. Все катается на мотив «Синий платочек». И филиппики, за кои заслуженно несу титул года «Враг алии номер один. И абсорбции». И переводы стихов Борхеса и Шломо Ибн-Габироля. Что б ни писал, от некролога до одической поэмы, – он же. С опущенных плеч. Положительно не могу творить при беспощадном, все высвечивающем свете дня!
Пункт третий: «За свет надо платить».
Платить надо. Этому меня научили свинцовые мерзости жизни. Когда-то, десятилетие тому как, от большой нужды взял я банковскую ссуду в полторы тысячи долларов. Некоторое время я ее, ссуду эту, не повыплачивал. Через четыре года банк по суду взыскал с моих гарантов шесть тысяч тех же пресловутых долларов и вломил мне дополнительный иск еще на двадцать одну тысячу долларов США. Именно наличием этого долга или, точнее, отсутствием этой суммы после десятка лет со дня опрометчивого поведения по взятию ссуды и объясняется готовность пойти на отключения необязательного синего пламени в доме моем, о мой друг Гиора! О мой друг из хеврат хашмаль! О!
Но ведь плачу же я за Свет! Книги вот пишу про вечное и возвышенное «на русском языке последнем мне». Стихотворения сочиняю... Плачу. За небо плачу. За свет. И за воздух горнего Иерусалима плачу.
...Да ладно, чего там!.. Буквально сейчас, я буквально возьму себя в руки. Нет-нет, я совершенно спокоен. Ничего-ничего, сейчас все будет в порядке. Беседер, говорю. Гамур.
Ну вот: а вы говорите – свет-свет...
Одним словом, не отключил мне добрый Гиора свет. Так и живу при свете. Пишу еженедельную колонку. И синее пламя полыхает в моем жилище.