***

Свидетель полуночного блаженства
и тишины нам неподлунной женской,
и тайной тишины,

пустых зеркал, где луч лучу наскучил,
а ход двух слез тенями слов разучен –
но и они не произнесены –

о нет, не камень спит в угрюмой нише
тебя – души твоей – затем ты дышишь,
что монотонно выпевает рот

полеты мотыльков ночных – их знаки
на звук нанизаны, а в крылышек размахе –
узоров темных темный разворот.

 

ТЫСЯЧА ДЕВЯНОСТО
ДЕВЯТЫЙ ГОД

I

всадников сокрытолицых усталые кони влекли –
там
за веками у горизонта –
его ресницы разъяв –
выкатывался Аллаха тигриный лик,
и гладила шкуру пустыни рука в перстнях.

День обокрал менялу,
за угол ночи свернул,
алой подкладкой плеща –
вот его след простыл...
Степенная пара грегорианских минут,
оборотясь к пустыне, свою бормочет латынь.

Мрак на тусклые угли наступит,
дурак хромой
чертыхнется,
тоб оступиться опять.
Долго еще Иерусалим будет раскачиваться над тьмой
на каменных неизносимых цепях
. 

II

Итак,
мы сидим вкруг стола.
Нам еще далеко до утра.
Помаленьку в кости идет игра.
Тени комет и огней небесных стекают по нашим щекам,
а позади луны
восходит лицо Лилит, еврея безумной жены,
восходит
и разевается
черный рот
и произносит:
«Тысяча девяносто девятый год».

...все-таки жизнь длинна, лемуры мои, и так длинна,
что к середине ее забываешь и речь о ком;
повествованье, кажется, о других
и важных вещах, как-то: голод, любовь, война...
Пауза, как ребенок слуги,
стоит за дверным косяком.

Да вы ведь уже наблюдали танец Лилит
при воссияньи этой самой луны,
только сады были занесены,
и на Иудейские холмы снега легли.
...она танцевала в белом пустом саду
в тысяча девяносто девятом году.

Вы
ведь уже лежали,
уставясь в свод,
и чтица сновидений ваших расхаживала у головы
и оправленным в серебро коготком –
вот так вот –
пробовала:
а не живы ли вы...
вы
видели танец Лилит!
ваши губы в меду!
в тысяча девяносто девятом году.

– Но все поправимо, – сказал крестоносец, – пока сияет луна –
и взял Иерусалим и бросил как кости – и со стола
они покатились – что-то вроде числа
выпало нам.
(Нам всегда выпадает что-то вроде числа.)
Лилит, Лилит, наверное, числа с костей прочла.

...и танцевала еврея жена Лилит,
ибо была безумна она.
В сопровождение били лишь
барабаны вина.
Да-да! датская флейта подсвистывала у Яффских ворот им.
В тысяча девяносто девятом году в городе Иерусалим...

Кресты,
пришитые к его плечам,
приподымались,
когда он смотрел на
то,
как плясала,
власа свои волоча,
Лилит
пьяна,
и даже лицом дурна.
Выходил из-за плеча крестоносца слуга его час,
всем подливал вина.

...бьют барабаны вина музы́ку свою.
Разевается черный рот.
Ах, лемуры мои, пока барабаны бьют,
мы повторим урок:
снова кости свои раскинет крестоносец на турнире или в бою,
и – я. Когда тому станет срок.

Но, как говорил он: «Все поправимо, пока сияет луна.»
Я бы добавил – пока еще жизнь длинна,
пока на Иудейские хо́лмы снега не легли.
Час подносит вина,
и нам танцует
Лилит. 

III

Сядь, посиди со мной,
налей мне вина –
почти
несладкое это вино,
и выпей сама
немного вина,
и прочти:
«В белой халдее моей темь, и в черной халдее тьма».

Все я забыл, что хотел,
и –
знаешь, моя любовь –
и что хотел бы –
забыл вместе с тем –
вот и пишу о чем:
«В белой халдее моей тьма, и в черной халдее ночь», –
читаешь ты через мое плечо.

Посиди со мной.
А время спустя...
Ах,
кто же знает,
что будет с нами потом?
Нельзя искушать судьбу –
мы у нее в гостях –
все дело в том.

И в том,
что судьба – химера –
нехороша собою она.
И в том,
что я знаю меру лишь по части вина –
и – налей, хозяйка:
в халдеях моих темь,
и шахматные фигурки пошли по полям не тем.

Ты сидишь рядом со мною лицом к луне.
Говоришь – время,
я соглашаюсь – да.
А тем временем
по халдеям евреи гонят свои стада,
а дальше –
века-евреи
идут по моей стране.

А за ними диколицых тысячелетий орда.
Облик тот лунный, облик несут, как родовой тотем.
Ты говоришь – время,
я соглашаюсь – да.
Да,
шахматные фигурки,
Да,
по полям не тем.

Ты сидишь рядом со мной, но лицом к луне,
а я сочиняю письмо,
и кажется мне –
Ангел Смерти Мала́х га-Маве́т получит письмо,
а о чем,
ты
прочитаешь
через мое плечо.

«Пора подумать о смерти...» –
вот и думаю со вчера.
Думаю,
что пора, мой ангел, пора.
И та,
что сидит рядом со мной,
но лицом к луне, –
не возражает мне.

Пора подумать о смерти,
о ней самой.
Где вы крылами машете,
ждете, небось, письма?
В халдеях моих
тьма,
ангел мой,
в халдеях моих темь и тьма.

А смерти боюсь,
мой ангел,
боюсь,
но
еще молодец, и хозяйка со мной проста.
Ах, крылья ваши шумят и по небу бьют.
И
темнота,

откуда летят облака бесшумно давить холмы.
И
не слушают слов моих гости в дому моем.
Или не понимают меня?
и тогда
где это мы?
где это мы
и что будет с нами потом?

...а надо бежать,
так надо ль решать – куда?
Куда евреи прошли и никто не пришел назад.
Даже если вернусь –
я не узнаю свой сад
в городе,
в который я не вернусь
никогда.

Моше Рабейну
скажу я –
Моше Рабейну, а нам не пора ли домой?
...но мы отвлеклись,
душа моя!
итак – письмо:
«Прилетайте, соскучился, ангел мой».
А росчерк получится сам собой, как и все получилось само.

И уж если по росчерку на краю листа
не разобрать,
что в халдеях моих
тьма –
и в черной халдее тьма, и в белой халдее
не видать ни черта –
вина мне налей
и выпей со мной сама. 

 

ТРАКТАТЫ

БЕЛЬВЕДЕР

Трактат о запрете
на изображение живой природы


М. К.

Темно во мраморе.
Что тьме и тишине
гримаса нанесенного извне
панического смеха.

За бельмами из камня
темнота
внутри у белой головы
ракушка рта
содержит тьму и не содержит эха.

А перед маскою
всегда
купают жены в мраморной траве
свои тела бессмысленные статуй;

орнамент нанесен на синеве
их голосов узор замысловатый,
и в волнах
мерная
стоит вода.

Душа моя – мы отойдем:
подлунный водоем был облицован
когда еще
засох и пересох.

Однако
одиноко нам вдвоем –
не станет духу заглянуть в лицо вам,
душа бессмертная
среди таких красот!

А взгляд рассеянный встречать и выносить
изображения запретного
стократ
запретного лица усмешки грохот гневный –

пустыня...
и всего-то
чуть косить
молочные шары двух катаракт –
пустыня, Господи! – в которой жар полдневный.

 

БАСНЯ О ПАУКЕ
или рассуждения о предмете поэзии

 

Я говорил ему:
«Паук,
твои тенета не устали
от бессловесности
и мух
словесности моей...» –
в печали
к нему взывал я:
«О паук!»
Он расправлял трансцендентали.

А я все плел:
«Печаль, печаль
мы
на пути своем встречали,
а было радостно
вначале –
не искусивши
от Начал».
Он
ничего не отвечал,

он ничего не отвечал –
в молчаньи он
а я – в отчаяньи
я говорил
а он скучал
ах он скучал
а я в печали
я замолчал
а он молчал –
так мы друг другу отвечали.

И обозначенный предмет –
в сети раскинутой
покоя –
в сети раскинутой покоя –
качался с легкостью такою,
что чудилось: предмета нет –
я даже проверял рукою
и
находил –
что сети нет.

Томил меня,
но, впрочем – мил –
паук
на
ниточке
причины,
с хитиновой его личины
меня
веселый клюв манил
полупредчувствием кончины.

«Но
нет!
– так я негодовал –
молчания на этом свете.
Паук,
и ты не годовал
играть в молчанку!»
Он зевал,
и тонко отзывались сети.
Или он клюв так разевал?

Всему конец;
«Мой друг паук,
от мух
устал я
и от муз
устали мы,
паук,
устали!.
а жизнь и проведем
в печали?!»

...Затем
немного помолчали,
и
я гадливо пальцы
сжал.
Но
к потолку поэт сбежал
по
тоненькой
трансцедентали.

 

АЛГЕБРА ВЕТРА

 

Что и глаза закрывать!
Картина нанесена
на веки
с той стороны, где красная сторона,
а на
картине
изображена природа:
песок, небосвод, свод небес, песок, белый свет окрест –
можно
равно
умножить пески и небеса поделить
в угоду
слепой любви нашей к перемене мест.

Но и тогда,
по обе стороны сна,
а то и сна посреди –
вид
из орбит неприкрытых один:
что впереди –
ни души –
впереди –
и плоти найти едва –
лишь
ветер стоит и на мотив постылый
без умолку свистит тишину, скрестив рукава,
пустые свои рукава на груди пустыни.

Друг мой в аду,
я занятье вам отыскал:
пересыпать в белом черепа зале пустом завалы песка
под тишину,
и –
отныне –
друг мой,

в аду я не стану о вас вспоминать,
разве что как-нибудь сам заплутаю в пустыне
с черной
и той
стороны
и уже безвозвратного сна.

 

ПЛОДЫ

 

От
сот,
медовых глин от –
от восковых плит –
археоптерикс
павлин-змея –
выпархивает –
парит.
О, всех и вся искушенье – взять – высо́ко снести – отложить плод!
вверх стремящийся – как нельзя! – вверх стремится плода приплод.

...принять, маркиз, искушенье –
грех,
страх –
какой грех!
Обозрите возмездие: каменный пар, соляной дом.
Мол, скажете, Сад – исполняет плод, тот, что будет катиться вверх –
а если
и будет катиться вниз,
то –
стороной иной.

Вы полагаете, это Содом? Это, маркиз, Эдем.
Розовых дум
розовый дым
варенья богемских дам.
Оботрем
с яблока перегной,
вот вам платок, весь как есть кружевной,
а то, что червь,
господин маркиз, –
спелость тому виной.

А вот и мы голубых червей –
в жилах гуляет чернь.
Сладко проспал херувим цепной осенний сидр.
Ибо
точим мы хладный труд,
и в порядке утрат вещей –
червь-сосед
истончает плоть –
знай себе гной
сосет.

Вот падалица
и упадает вниз,
поскольку стремится вниз.
Вообще-то, плоды, господин грызун, низко висят.
Не ваши ли сквозь сорочку резцы
я ощутила?
и – маркиз,
не правда ли,
мой маркиз,
очаровательный Сад?

Здесь
змий-голубок-продувной павлин-особый змеиный птах
подает в червленых плодах благовонный сидр.
Тут падает плод,
потому что спел
яд,
и румян этот плод,
и – ах!
что это с вами?
как вы бледны, как впечатлительны, сир.

(Познание –
если катиться вверх,
знание –
если вниз.)
Еще по яблочку? я подам, не затрудняйтесь, мой друг.
Яблоко,
господин гурман, –
Сад под ноги подкатит сам –
яблоко от первых, так,
так и сказать бы: рук.

(Паденье –
если тянуться вверх,
а вот познанье –
наоборот).
Пахнет сладостно труд Врага запасенный впрок.
Ведь скоро зима... о чем бишь мы?
Да, скоро зима наконец... так вот,
плоть, говорю,
исторгает плод.
Мы подбираем плод.

В свой черед ло́мится и черенок.
И, маркиз,
свысока
падает голос к исходу строф ниже травы.
А как воспарил бы!
Ан – нет! фальцет
древнежреческого петуха –
и не любопытно, что там –
в конце,
в самом конце строфы.

А в конце концов,
господин маркиз, –
очаровательный Сад –
змий бредет – голубок-павлин-многомудрый-червь.
Бродит сидр
в румяных плодах,
под-лежит, и отнюдь не над-
черни – знать –
как бродит чернь!
ах как гуляет чернь!

 

ОПЫТ ИЗОБРАЖЕНИЯ ЖИВОЙ ПРИРОДЫ

 

Он в черном блеске времени возник
мой ангел, брат мой, мой двойник,
и в миг
как слезы заблистали
лик ослепительный
исчез,
тотчас звезда рассыпала хрусталик,
а об другой расплющил ноздри бес.

 

ПУТЕШЕСТВИЕ

ВОКЗАЛ ИНФЕРНО

 

Пес к ней приблизился руки лизать смирный –
белые она подставляла руки,
Посередине площади пили мы вермут –
это к разлуке – я говорил – это к разлуке.

Она повторяла: «К разлуке, и непременно.
Да вы и все понимаете сами».
Но не пошли ей за это судьбы надменной.
Хотя и это, наверное, благо.
Амен.

И говорю: в мертвом море есть мертвые броды.
Перейдя, и заказывают эту отраву.
И море само разливает мертвую воду,
настоенную по рецептам Варравы.

– Что ж, будем пить и веселиться будем, – дама сказала, –
а если уж с джином – то жизнь эта точно к хамсину.
Псы собрались на площади перед вокзалом –
все как один
оближут ей руки.

Жестоко, что дама приснилась в белом и немолодая.
Очередь псов собирается с нами выпить за верность.
Что сейчас будет – я угадаю:
будет хамсин на пути к инферно.

Часов пробивается стебель в петлице вокзала,
Что ж, кавалеру и точное время разлуки – благо, знаете сами.
– То есть – мы расстаемся, – она сказала, –
и, пожалуйста,
вермута – даме.

Что теперь делать с пьяною – непредставимо.
Агнец пусть ей приснится, и будем гулять попарно
перед вокзалом «Инферно», где на проходящих мимо
небо шипит, на плевки как потолки пекарни.

И кавалеры все разумеют на идиш, как в Польше, –
вот уж где точно не буду, по крайней мере,
я и вообще никогда больше, наверно, не буду,
кроме тех мест,
где возит автобус на мертвое море.

Да, мы, погружаясь в инферно, лишь возвращаемся аду.
Дамы, наверно, желают, чтобы случилось чудо,
да Мертвое море колышет мерно мертвую воду –
скверно, но я отсюда уже никогда не уеду.

И будем пить вермут и можжевеловку с запахом северной жизни.
Дама сказала, что больше не в силах и хочет сына.
Ах, если верность имеет значенье в джине –
будем считать,
что верен рецепт хамсина.

Ну а теперь о любви, о любви коварной,
ну а пожалуй – лучше за самый вермут.
Ну а теперь, когда мы подошли к инферно,
выпьем за пса и будем вести себя смирно.

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ В НАЗАРЕТ

 

Мы с тобою чуть свет поднялись,
и цветы –
голубые цветы –
из-за голубизны
ты сказала купить,
но они не цвели,
ибо ночи у нас холодны.

Продавал в темноте
голубые цветы
развеселый еврей –
эти цветы –
их для белых церквей предназначила ты –
назаретских
церквей.

– И зачем вы торопитесь так в Назарет, –
цветочник смеялся старик –
не сияют
с небес
и уже
не горят –
ни одна звезда не горит.

Сон в Наце́рете,
сон –
а в Нацерете тот –
дым и марево нежное – дым золотой,
что никто не заметит,
как кто-то войдет –
и уйдет по дороге пустой.

Собака залаяла –
так на земле –
ты права –
только сон человечий да лай,
да один кто-то едет –
один на осле
по дороге на Ерушалайм.

Увы!
я забыл арамейский словарь,
мы так рано проснулись напрасно –
поверь –
и цветы голубых левантийских кровей –
не для белых церквей
Назарета...

зачем
нам понадобилось в Назарет!
Посмотри же скорее:
фигурка вдали
все на холмы взбирается, там –
посмотри! –
из запекшейся бурой пыли.

И тогда только,
к хо́лмам оборотясь,
ты заплакала громко,
навзрыд –
что последние звезды сгорели над ним
и уже ни одна
не горит.

 

*** 

Е. Г.

Давай поедем к низкому заливу
справлять каникулы свои,
в том смысле,
что не сезон,
и только эта пристань
торгует рислингом
отсель – до горизонта.

В партере снес заблудшие шезлонги
порыв,
заметим:
ветрено на солнце.
Песок твердеет.
Омертвели волны.
Сдается – наконец – сдержали слово:

закажем жидкое вино арапский рислинг.
За нас с тобой,
любовь моя
Елена!
за то,
как мы недолго собирались
справлять каникулы у низкого залива. 

 

ВЕЧЕРНЕЕ ПЬЯНСТВО В ХАЙФЕ

 

I

Тень наливает виноград
на сумрачных горах.
Стоит нетрезвая пора,
нетвердо дни стоят –
еще глоток – и ночь сама –
еще один глоток –
и – сдвинуть два ночных холма
в ущелье брызнет сок! –
по кругу гроздья распустя –
кисть сдавлена в кисти –
как на раздавленных кистях
сосцы рвались цвести!

 

II

Лемуры, бороды задрав,
лемуры, охмелев,
луну, зашедшую с утра,
в воловий тянут хлев,
там, опрокинув на себя
бесстыдную луну,
свое бессилье теребят,
свое бессилье мнут,
потом танцуют от любви
с луною допьяна,
танцуют в розовой крови
вспененного вина!

 

III

А если пена на вине –
бродячее оно –
шатается по всей стране
бродящее вино,
пролилось литься по холмам,
и с потом пополам
вино струится по телам
и льется по телам
в надутых венах до утра,
пока тела умрут.
И обезумев, бредит брат,
взошедший на сестру.

 

IV

Крепчает виноградный сок.
Силенствующий сброд –
рад – давит гроздья о висок,
а сок стекает в рот,
и капли ото рта ко ртам
сливаются, а там
течет по девственным губам,
по жарким животам,
течет великий пот суббот,
дубящий нёбо пот,
и обнаженный красный рот
трефной сосок сосет.

 

V

Танцует по вину душа
нетрезвая моя!
вся в лунных липких лишаях,
а, впрочем – как и я.
За добрый Ханаан – а ну!
еще глоток-другой!
за душу пьяную одну
и пламень голубой –
горит и лапки холодит,
и душу холодит,
сухой гиперборейский спирт,
горючий синий спирт.

 

VI

И пьян лемур, и пьян давно,
в слезах сказавший мне,
что это страшное вино,
коль пена на вине,
лемур! ты пьян, ты просто пьян,
ты говоришь в бреду,
что семя выплеснет Онан
весною в борозду,
и вол начнет луну терзать,
в ее лицо дыша...
Но что тебе в пустых слезах –
ты спи, моя душа!

 

VII

А я из горлышка тяну –
о, сладкая страна!
Еще один глоток вина,
козлиного вина!
Еще один глоток винца
от Ханаана мне!
Да дотанцую до конца
на розовом вине.
И на сухой земли клочке
засну – пускай струей
да подбежит вино к щеке
доцеловать ее. 

 

ПЕЙЗАЖИ И НАТЮРМОРТЫ

ВИД НА КРЕПОСТЬ В ЯСНУЮ ПОГОДУ

 

Июль оркестры играют.
У яблонь, как серьги в ушах – соловьи.
Скажем –
и отвернемся к беленой стене –
скажем по правде,
а что бы и нет, лемуры мои –
грустным,
сказать по правде,
представляется
мне:

скажем –
был-да-сплыл, да в бумагах расплылся сюжет –
ветки смородины,
скажем,
крыжовника,
скажем –
по́боку тропке садовой –
и намок и пропахнул манжет
той, что вовсе не жжет –
мокрой крапивой сладкой цветущей медовой.

...бренчат, как серьги – в ушах – попугаи бренчат расписные!
Думал я в эти дни...
да и ведал ли в у́тра иные!
пальчики эти белые – речи эти хмельные... –
крепостные
мы –
и беглые
мы –
все одно –
крепостные.

Попугай, попугай!
не дарованная – вся свобода наша ворованная,
родина нам – людская.
Вся порода – думал я –
природа нас – воровская.
Что нам плен-Вавилон-отечество,
лемуры мои,
да?
Драли нас на конюшнях, чего уж там!
соловьи – говорю – лепота!

...А здесь бей-басурман Буонапарте побил,
уж такой был циник.
И крепость важно кивнула вода́м
согласно:
«Акко...»
Сласть,
что арапский сулит офеня,
а ты сиди и соси свой финик,
в виду крепости Акко:
мол, так мол и так мол.

То ли с Итаки яхта,
то ли на Итаку яхта.
Мечта – не бухта,
а только затянешь: «Ах ты!..» –
плюнешь
и отвернешься к беленой стене –
крепость –
она же –
прочность –
антистрофа волне.

...в покое
замка псов-рыцарей-госпитальеров
немноголюдно:
«Приема нет»
дело идет к полудню
в тень
совершить шеш-беш
конец бакалее.
Терраса покинута,
с горя терраса болеет,

бредит в жару терраса
– так-то, лемуры мои! –
что она – веранда,
и что не перебирают ей пыль кипарисы – но играют июль оркестры,
о лужах тужи́т,
недужит веранда,
себе не находит места,
и утешает –
как может –
себя Кораном.

К слову:
бедный средний туземный род –
как один – рыбари-христиане
...
Не то –
мы – беглые –
из средиземных вод
мы тянем-потянем нети –
пальчиками-да белыми-да с остриженными ногтями
однако,
кто говорит, что мы прерываем нити?

...Акко
в уши вошел караван с грузом иголок
таки
вышьем-ка пальчиками умелыми –
и лучше сейчас, чем потом –
парус,
чей долог и темен путь до Итаки.
и – крепость,
и – гладью, лемуры мои,
не крестом.

 

ПАСТОРАЛЬ

 

Затем, Мария, что нейдут волхвы
я поднесу по случаю явленья
вам – гороскоп соломенной вдовы –
и звезд – Ему, подобранных в селеньи,
или на холмах, где столь даль светла,
что из глазниц преполненных сочится,
или в долине, где перепела
свистали – а туман еще дымится,
и колокольцев отдаленнейших отар
невинный звон доносится: Мария!
И не поправив, эхо повторило
в тумане сонном в колокол удар.

 

ШАХМАТЫ ПЕРЕД ЛИЦЕЕМ

ОФОРТ

И. Г.

Время
действия на доске:
день четвертый –
йом р'вии
среда:
свечи и шахматы –
белые начинают:
едва,
мадам...
дождь склонился к пустыне, он тотчас топит себя в песке.

Иными словами аллегория времени есть
вода.
Дабы
времени истеченье
не уподобить реке, например, Иордан,
или к заливу истекшей реке –
я,
мадам –
и говорю:
дождь топит себя в песке.

День четвертый:
белых коней
меняем
на черных коней.
По этому случаю что за метафорой обогатил бы словесность друг мой поэт и масон.
А мне вот
ветр
с залива
и все холодней,
снег и песок мне, мадам, снег и песок.

Я, верно, влюблен,
и еще раз
шах!
и тоска, знаете ли...
А не бывает с кем?
Размышляйте, счастье мое,
не буду мешать.
Дождь,
говорю,
топит себя в песке...

– и –
клубился пар из черных канав
– лететь –
вздымался дворцовый парк,
а в нем
вели дерева балет,
и пылал Лицей
тяжким
зимним
огнем...

– и –
милая
...когда отвалил паром и понесло по реке
– говорил же я, что аллегория времени есть вода –
слепые льдины сплывались и тыкались в руки мне...
шах,
мадам,
дождь,
говорю,
топит себя в песке.

Конечно, слезы, печаль.
Не веселит исход
игры...
(Карл заточен и сир, а в оркестре вступил гобой).
А вами я увлечен,
как и явствует из стихов,
то есть
масонской словесности –
то есть
само собой.

Допустите ль
разворошить ваш белопенный корсаж,
груди фарфора с розовыми сосцами
разъять,
и,
не в пример почтительней,
нежели многоученый механик ваш –
взвести пружину –
да,
госпожа моя?

...Объяснение
действия, имевшего быть на доске
в йом р'вии
в том,
что йом р'вии,
когда дождь склонился к пустыне –
он топит себя в песке.
Во имя любви
нашей,
во имя любви.

Не убегайте лобзаний моих!
Сколь славно в конце
концов
мы заживем вдвоем:
шахматы,
свечи,
словесность...
и
Лицей, Лицей,
пылающий тяжким, невыносимым огнем.

 

ПЕЙЗАЖ

ЛЕД. ПЕРО

 

Еще выводят вязь по черни –
как флот
из ненадежных вод.
Речь стала –
медленно теченье –
уже остановило ход –

речь стала;
шелковой удавки
не надобно, как в те разы –
рот стал,
он – черная канавка –
там лебядью
сиял язык!

Сух черный лед речей смиренных,
но словно пепел свой
легка
смерть
черновик посеребренный
лебядь небывшего стиха!

А мне отпустят –
все едино
пускать по ветру серебро –
и жизнь,
и пепел лебядиный,
и в наст вобьют мое перо.

 

РАЗРУШЕНИЯ С ПТИЧЬЕГО ПОЛЕТА

 

Когда
в ладоши наконец ударили –
тем
прекратив раздор –
в ладоши наконец ударили,
а мы мололи вздор,
когда в ладоши наконец ударили,
и выбежали дети в коридор,
а мы в смятеньи и с вещами
все тот же доборматывали вздор...

Когда в ладоши наконец ударили –
когда
неторопливо и печально –
уже руины осыпая в зарево –
высокий горизонт пожал плечами,
когда
день, накренясь – уже – катился в адское,
а друг за дружку все цеплялись мы,
шепча навыворот дурацкие
бессмыслицы-псалмы,

я
закричал о ней!
Она
стояла на ветру холма одна,
на холме – на пустом – ветру,
пламёна трав цвели вокруг –
цвели вокруг
пламёна легких трав,
цвели в дыму –
и восползали маки по холму.

я
закричал о ней слова влюбленные,
и
оглянулись
мы:
на холм всползали маки воспаленные,
а воздух был бесцветен над пламёнами,
а нас,
как пепл,
сдувало с бахромы.

 

ПЕЙЗАЖ С РЕЛИГИОЗНОЙ ПРОЦЕССИЕЙ

 

Сбредутся
сумерки-вереницы
плестись по улицам
к молельням своим
и примутся там молиться,
не назвав,
кому
они молятся.

А из окна кофейни, если зажмуриться,
или, как ты погодя
и скоро –
растрогаться –
вид на дождь.
И словно солнечный проблеск,
слышно сквозь дождь разговора:
«Молод. Представлен к розе за доблесть».

Сюжет деянья:
[светлая ночь, слезы]
– Скажи на милость!
– Блюдце разбилось.
– Какая жалость!
Сюжет покаянья:
уловка с портвейном, что непременно розов.
«Молод. За доблесть достоин розог».

А наш белый карлик
[светило]
тем временем невысок.
Холмы перескочит
и там себе доалеет.
Тогда
покачнутся в черном холмы и сядут в песок
в обмороке Галилеи.

И тогда
пройдут эти мимо столов кофейни –
их вереницы
в сумерки отправляются по домам,
отмолив
грехи наши,
но перепутав страницы
ветхих изображений слов.

 

ЛУННАЯ НОЧЬ В ИЕРУСАЛИМЕ

 

Тишина междуречия такова,
как если бы райский ручей
протекал близ бумаги сей –
мы,
привычные к шуму вод,
обнаружили вдруг:
он иссяк,
и какой уж год
на месте его разваливается мечеть –
тишина междуречия такова;
в тишине таковой –
и шумерская речь сновиденна меж наших речей.

Подменяет пот
наш любовный мед.
И – ах!
как полный сосуд восполняет любовный пыл!
Стечение Тибра с Ефроном дает представленье где ад
(в чем тьма ночная с нами равняет слепых).

Легла
и сама постелила, где лечь,
утешаясь:
ведь
нужно –
и таланы мои
заменят медь
,
а ножны пустые –
меч.
А нужно-то было ртом саламандру ловить за кончик хвоста,
а, перестав улыбаться,
ее отпустить из небрезгливого рта.

...«...блаженна я буду, как ты велел...» –
с чем и легла на живот,
бесстыдливая, как жена, принимая от
сот перламутровых – сок,
но, возможно, и яд – так он болел...
О, жена не моя! (Нет, вы подумайте – «как ты велел»!)

Тишина
междуречия такова,
что не дрогнет сад.
Ниже
нашей любви ничего – и зачем?
когда
ночь на нас –
прочим
все нареченное –
над,
и
шумерская речь сновиденна меж наших речей.

Речей о том,
что мы напрасно вернулись, речей о том..,
что к воде средиземной идут по пояс пески – умирать –
и заходят в нее по колена – так должно им –
что, как неба мертвого побережье и край –
рвами на гору поднят город Иерусалим.

Итак:
– О, жена не моя,
как ты со мной нежна!
...«блаженна я буду,
как ты велел» –
это она,

лунное сало передернув спиной,
села,
сказала смеясь:
«Кажись,
бедный мой муж обесчещен тобою и мной...»
И прочие все мужи.

...когда занимался первый из четырех углов
Иерусалима – горящего – в дым!
а ты издавала стон –
сереброребрая ты,
недающийся в руки улов! –
о! мы испытывали восток!

Но когда
первый из углей адских тебя подпек,
я один
испытал восторг,
и дотла!
чего ты уже не смогла,
ибо
снился
тебе
Единорог,
ибо
спала. 

&nbssp;

ОХОТА НА ЕДИНОРОГА 


Прекрасноликий – дичь,
и только – дичь,
и сам он – дичь,
и рог его Единый...
Которые способные достичь –
его едят,
ну, и само собой –
его в крови приготовляют лебядиной,
но можно в собственной готовить,
в голубой.

Как дичь
Прекрасноликий уникален.
Вина он требует достойного,
а в зале
при трапезе приличен свет свечи –
при тех условиях,
на кои указали –
среди гостей возможен
книгочий.

По изловленьи
и преданью
Прекрасноликого кухарке –
поеданьи
Прекрасноликого
с участьем многих дам –
он
возникает вновь –
уже не там.
По крайней мере таково преданье.

 

КАВАЛЬКАДА

ВЪЕЗЖАЕТ ПОД ГОСТЕПРИИМНЫЕ СВОДЫ

 

I

Когда так серенько, а в перспективе нет
приюта, и насквозь промок сюжет
и стал, прозрачный, виден до канвы –
нам ли, услышав: здесь водились ль вы? –
нам ли, слоняющимся в некой Палестине –
решать ночлег как приключенье, но
терпение ослов истощено,
а скольких мест святых не навестили
мы, странствуя в Земле Святой –
аой!

 

II

Сюжет доступен – пейзаж непрост
(об этом ниже...) – неподъемный мост
проскачем – чем и обеспечим кров –
но – умоляю – не смотрите в ров –
об этом ниже – только, ради Бога... –
нам низкий штиль, высокий наш аллюр –
разве позволят перейти, как средний люд
бы перешел – еще травить единорога –
а средний люд идет себе домой,
– Аой.

 

III

Оглянемся ли? Что вы – никогда!
Тогда, быть может, оглядимся – да!
И повод дай, чтоб уцепиться – на!
Как даль видна? не жмут ли стремена? –
не оглянуться, но оборотиться:
холмы имеют горный вид холмов,
туман вечерний – горький вид дымов,
и вид паденья в небо ищут птицы,
то вверх, то вниз, свисая головой.
– Аой!

 

IV

Вообще, возвышенности портят стиль
пустыни нашей – Господи прости –
мы, не моргнув, опустим возвышенья,
пустившись под уклон стихосложенья,
и тем достигнем, стало быть, – долин,
хотя и речь ведем о плоскогорьи.
Но уровень считается от моря,
но на горах стоит Иерусалим!
Но море Мертвое за ближнею горой –
– аой!

 

V

Пейзаж проехав, уцепили нить
за узелок – все можно изменить –
в шелковой луже милые черты
наморщатся... Аглая, где же ты? –
гладь покрывает выраженье дна –
глядь – в глубину заглядывать неловко –
благо – видна бы только подмалевка –
а то – изнанка грубого рядна.
Аглая! ...След постыл и след пророс травой...
– Аой?

 

VI

Аглая бедная! Понятно, что не ты
гулила горлицею чистой красоты,
но ведь была живой, а мертвой стала –
Аглая! как ты низко пала –
что опершись на локоть, не привстать!
Лежи.., Лежи.., покуда пожелаю
прижизненно на острове Аглаи,
опальный, горько-горько возрыдать
о смерти той, о жизни той.
– Аой!

 

VII

Ослы? Ослы пошли в сатин гороха.
Их жидкие мослы не без подвоха
луча скрепляет выцветший галун –
луны – точней, единственной из лун –
сквозь вышивку долин рельеф колен,
спит моль в садовых розах да оливах –
сообразим, что это справедливо –
пейзаж непрост – поскольку – гобелен –
а скучен – разве приютит другой?
– Аой.

 

VIII

Когда стемнеет, мы умерим пыл,
суставы разомнем, запудрим пыль,
почистим перышки, уставшие парить,
темнеет – потому умерим прыть,
и осторожней, не озорничай,
когда наощупь отличаешь слово –
оно – ей-богу – отзовется, а иного
ты молвить слова не хотел бы невзначай –
потом в потомстве будешь сам не свой.
– Аой...

 

IX

Хотелось бы остаться при своих?
здесь все свои, но кто же знает их?
Уже накрыли. Свет привнес слуга,
а то – порежемся – вдруг задрожит рука
доверенная в дружеские руки;
звонят в монастыре – как пузыри –
поплыли медленные в сторону зари
от колокола отделившиеся звуки:
покой, покой, забвенье и покой...
– Аой –

 

X

зевнем давно опустошенным ртом,
и черный шепот переспросит: «Кто потом?» –
следящий интерес в наследстве внук,
не покладающий окровавленных рук,
но наложить последние готовый.
(Как все-таки наследья дождались
при нетерпении таком потомки? Из
порезов предки вынимали нож фруктовый
и опасались раны штыковой
и в ней Антонова Огня?) Аой!

 

УЖИН

С УЧАСТИЕМ ОТРАВИТЕЛЯ ИЗ ЧИСЛА ОХОТНИКОВ

 

XI

Сколь многоног велик протяжен столь –
весь – монолог – неимоверный стол.
Разобраны охотничьи ножи,
за недостоинством столовых инструментов,
предложенных к разъятью элементов,
как-то: распутыванье жил-не-жи́л
крепленья крыл кивания голов
и певчих горлышек занятные устройства
познанья желчи на язык и вкус и свойства
и содержанье форма каплунов.

 

XII

Кто роком собраны сюда
избра́нны – в некотором смысле – господа,
чей пир – не более уступка естеству,
чем алый плащ Лилит, подвергнутый тушенью,
чем весь пожар любви ее – во утешенье
Лилит усадим во угла главу.
Презренный с музою уселся, а в проем
сел трубадур бедняжке одесную –
наполним полную ему, двойную;
напротив – Музе – капли не нальем.

 

XIII

Кто рогом призваны Лилит,
звались, как Кайрос повелит,
как зваться только мы и можем –
Лилит сказала: «Обожаю всякий сброд», –
вот и зовемся кто и как кому наврет,
или – как бесу на душу положим –
меланхолически поправил эскулап,
в забвеньи клятвы Герострата
уличенный,
воды не пьющий даже кипяченой –
бо был изобличен в травленьи пап;

 

XIV

По истощеньи иерусалимских лоз,
что слаще монастырского пилось?
Чья искусительская выглядит стопа
из-под перин разнеженной Европы?
Затем и бродим мы стопа в стопу по тропам,
дионисийские выделывая па –
сами – опивки гомерических пиров –
чужих пиров – чему не огорченны –
пьем неразбавленное – в чем подобны черни
а пьем бродячее – так не смотрите в ров.

 

XV

Пьем вина черные, пока на дне вина
не выкатится полная луна,
и вина красные облизывает с губ
язык, набивший сам себе оскому,
а вина черные еще глотком влекомы
к надтреснувшему горлышку бегут!
Еще глоток – и выдохнется – ах!
как черный пар души твоей, особа –
изюм бренчит об костяное небо,
гной винограда стынет на клыках!

 

XVI

Пьем вина белые, покуда дотемна
со дна не встанет черная луна!
Пьем вина столь прозрачные, что звон
уже опорожненных ямбов нежных
вселяет в нас нетвердую надежду,
что то же пьем, что пили испокон –
пей ты, любой! Достойно пить с любым –
пей я, я бы не стал пить в одиночку,
Пей ты, любовь моя, я знаю точно,
что только пьяной шлюхой и любим.

 

XVII

Итак, Лилит предпочитает сброд.
Пиит латынь прочел – наоборот –
жид утверждал потом – ему виднее.
За наших дам – поднял вино пиит,
но... Муза! Почему ее тошнит? –
хлебнула яду, по словам еврея,
обнюхавшего ей бокал: «Ой вей!
в вине пара карат Даров Изоры» –
какое там! тинктуры мухомора!
какое там противоядие, скорей!

 

XVIII

О, Муза бледная, как твой желудок слаб!
Ну, эскулап, цитируй постулат
«подобное – подобным»: мальчик, яду!
Уже бежит расхристанный лакей
через сераль, гарем и гинекей
сажать необходимую рассаду
в садах Локусты (как ухожен сад!).
Кусты в снегу, протоптаны аллеи.
Как холодно! А только потеплеет –
нарциссы высадим... Однако где же яд?

 

XIX

– Противоядия! Кружится голова
(от перспективы крепостного рва?)
– противоядия! Захватывает дух –
не прежде чем его испустит – тело –
оно совсем было уже перелетело
из лап могильшиц в лапы повитух,
и ряд причин поссорились (ура!),
наследство следствия деля, а мы на случай
противоядия от смерти неминучей
яд выпьем завтра, а помрем вчера.

 

XX

– Бедняжку жаль – достойно, как всегда,
взгрустнул домашний врач: так молода...
– Я отпивал – презренный молвил жид,
Лилит заметила, что с некоторых пор
на всех даров достанет, не изор,
а тело в ров, покуда не смердит.
Чем пир сошел, а нам ступать домой,
с тобой: красавица, хотя бы до порога –
с утра еще травить единорога...
– Не оступитесь – ветхий пол – аой!

 

МОЛЕНИЕ ОБ УДАЧЕ

 

XXI

– Воздай! за то, что были мы добры –
по крайней мере – до лихой поры
врем – до времен, когда расшили бисера
сукно ломбе́рное несчастного утра –
до той поры, когда пора, пору-
чик! как отрезать оборвать игру –
в домбру вернуть сорвавшееся «ля»,
в пасть возвернуть совравшееся для
и ради климаксу подверженных графинь,
что если благосклонны к нам (аминь),

 

XXII
 

не дай воспомнить нам и кто мы есть,
как стали днесь и как случились здесь,
девиц оплакивая всяческих – мертва? –
пустое – ров да рвотная трава! –
и в рот вернется топ по тропам яд,
и обернется в креп – крапленый ямб,
Бом, клоун, он и выдавит слезу
у друга Бима
в налитом глазу,
он скажет: Бим, умом своим раскинь –
те еще шансы воскресения. Аминь!

 

XXIII

– Дай нам вздыхать (поэтому дышать)
посокрушеннее – зачем лишать
неоправдавших ожидания одежд
покойницу, она хранила меж
стоических грудей мятежный дух –
представьте: муфты, пыль, ломбард – блюла от мух,
да нежных молей, да потравы на пирах –
теперь, с похмелия стирай душистый прах,
теперь проветривай, суши да нафталинь...
А все смердит мадам червей, аминь!

 

XXIV

– Отдай хотя бы то, что не Твое –
наших грехов холодное белье,
детей – своих, а не Твоих детей,
избавь хотя бы от Твоих затей
искать впотьмах с паническим ау
себя в Тебе – ведь где-то я живу?
искать Тебя в себе и переполошить
себя пропажею пропащая души,
впасть в суеверье, выучить латынь,
санскрит, иврит, и помереть. Аминь.

 

XXV

– Подай на блюде серебра-не-серебра –
склонения ингерманландского утра
к пажеству полдня и сенатству дня
и, время действия при месте сохраня,
благосклони к плебейским дочерям,
чтоб пить нам за полночь, но сана не терять,
а тем и резче зреть, давя в сердцах фитиль, –
крылатой бестиею осененный шпиль,
на позолоту чью, а токмо и гордынь
своих – чернь злато по ветру пускает в синь: аминь!

 

XXVI

– Продай – а это говорит еврей –
нас подешевле, только поскорей,
на выручку – не растранжирь ее! –
купи дельфинов или муравьев –
и только тем ущерб предупредим,
что ты продашь нас поскорее, Господин;
продай нас, обезьян своих, сагиб –
бесхвостых, сирых, безголосых и нагих –
а нет цены нам никакой, разинь
нам ребра и ложись туда. Аминь!

 

XXVII

– Задай нам сентябри, но поощри
имперские учить календари,
где осень – заговор, и где пока живой
июль накрылся тогой с головой
друже́ской финкой просто поразим,
он и пощады не просил, а как красив,
как августейш – сезон мечтательных молитв:
в ладони хлопни и войдет с комплектом бритв
раб-иудей, нальет водой бассейн,
и кровь нам не заговорить. Омейн!

 

XXVIII

– Придай – а это молится Лилит –
нам свойства уклоняться от ловитв,
и ноженьки несут меж гор и дол,
да ветром задирается подол,
сил нет дышать, пот по грудя́м течет,
сорочка разодралась об сучок,
и ветки уцепились за власа,
стою нага уж битых два часа,
ну! Холодно же, право – не волынь!
– А ведь действительно здесь холодно. Аминь!

 

XXIX

– Предай за то неверную Лилит
– что с ней – что бес? – а все не яфетид,
а подфартит, так нам хамит-слута
– семит пеняет: не богат, ага!
ага, мол, нам, и семенит перо –
а все не чествует словесности народ –
обиду чувствуем – и посему – сейчас –
(– о! – Кайрос, о!) как есть – не постучась,
войдем! (в белье? ужо шлафрок накинь-
те!) – о, они крепостники! Аминь!

 

XXX

– Не покидай! стрелой достань сюжет –
чтоб пал в саду – мы выйдем в неглиже
поутру щурясь – чтобы егерь преподнес
главу – в среде букета – бледный нос,
чтоб не гоняться-подвергать гоненью дичь
повествования под вдохновенный китч
охотников, а чтобы всякий мог
носатую главу поднять за рог
и похихикать над божественной главой,
уже отрубленной, и все-таки аой?

 

НОЧЬ

КОГДА НЕ ПОЕТ КОЗОДОЙ

 

XXXI

Ирония летает по ночам.
Сова ее, бессонная с заката,
при свете пристальном подслеповата –
сидит в дупле, но в полуночный час
летит добытчица и ищет нам добычу,
все видит, видит то, чего и нет,
и тушки теплые приносит на обед,
то в скобках клюва, то в когтях кавычек –
она – ночная хищница, сова,
спит днем, и безусловно в том права.

 

XXXII

Луну изобразим в углу, там ей светло.
Свободен левый верхний угол. В правом
и тоже верхнем пусть сова, буравом
просверлим для нее в луне дупло.
Пусть две луны! Пусть осветит одна
мою любовь с улыбкою глумливой,
а нас вдвоем с любовью несчастливой
пускай другая освятит луна.
– Себе не много ль две луны? а что другим?
– А сколько душ имеет андрогин?

 

XXXIII

Мы андрогин. Нам трудно по полам.
Лилит взволнована, Лилит сидит в постели –
мы пол ее переодели как хотели:
пол нагишом, а пол в мадаполам,
и вензель мулине по гобелену
мы вышьем шепотом и где-то в стороне:
– мой милый друг, идите-ка ко мне...
– ...но сколь вы, милый друг, не вожделенны.
зря, зря хлопочет некто козодой –
не петь со странгуляционной бороздой.

 

XXXIV

Пой, козодой... Оборотясь к Лилит –
тем самым выгонит, предполагая
с надеждою – Аглая, дорогая,
прельстителен ваш вид, но нас не пламенит, –
потянем кружева с ее коленей,
с надеждой на: «пойдите, друг мой, вон!»
Грешим с надеждою на оскорбленье, на афронт,
и – на худой конец – сопротивленье –
когда немилосердная сестрица
останется – нам – удалиться.

 

XXXV

Брат снимет флердоранж и ляжет брат с сестрой –
не порознь – не при невесте –
пой, козодой, – невеста вся в инцесте
и весь при интересе молодой,
пой, козодой! Однако, петь не стал:
не помнящим родства и петь не стану!
Где меч? – Изольда вопиет к Тристану.
Лежи лицом к стене, пристыженный Тристан.
А в общем гадость эта ваша сладость,
как разобьет вторая младость.

 

XXXVI

Ну, козодой... Молчит! А стало быть,
его молчание и вовсе непечатно!
Ну а несчастная любовь затем несчастна,
что знать зачем, так лучше не любить.
Но объясним сей эпизод бессильем
любить на людях, при луне, при мне,
при вас, сударыня, потушенном огне,
при вас, мой друг, как вы бы ни просили.
Нельзя любить. Не тянут за звездой
себя уздой. – Молчите, козодой!

 

XXXVII

Забыли, где повесили луну?
Смотрите! в угол ей пришлось забиться!
Не плачь, Лилит, чему не быть – не сбыться,
ступай, сестра моя, назад, к веретену,
и все сначала: пряжу расчеши,
мечтай о женихе, сучи основу,
лелей невинность или невиновность
стократ воспетой девичей души,
в которой нет ни капли сходства с телом.
– Вернись – кричит Лилит – я не хотела!

 

XXXVIII

А трын-травой, по правде говоря.
Вернись – кричит Лилит – мой друг любезный,
зря тыл постыдный бесполополезный,
а фас ей помавал не мене зря.
Гол андрогин, куда ему сокрыться?
В сад, за плодами зла и недобра?
Се плод – есть боб. А был банан с утра,
его вкушала бесстыдливая девица
вчера еще, так что же – без конца?
Лилит, другая ли прелестница?

 

XXXIX

...Смотри, мой беглый персонаж, который
пока не пойман и не взор,
как обнимает тень поэт и вздор,
что морок сей пиитова Изора,
смотри, как в свете нынешней ночи
еврей младой мнет груди мертвой музе –
смотри! не позволяй себе иллюзий,
что понял – почему, а понял – промолчи,
ибо слеза с щеки ее бежит,
или над ней горю-горюет жид?

 

XL

Как чужд наш сад – он полон пришлецов!
Кто на постое стал? гяуры, янычары?
любители психей, ботаники анчаров

едино гадят под крыльцо и деревцо.
Так страшен сад, доставшийся другим,
что мы к Лилит, да право, это мы ли?
ведь мы когда любовниками слыли...
– Ау, Лилит! – Ау, мой андрогин!
– Моя любовь? – Да, друг мой дорогой!
– Где ты, моя любовь? – аой!

 

БЕСТИАРИЙ

 

ХLI

Что гобелен – расшитая дерюга,
и как ни примеряй, прикрыть мала
сопящих нас в объятиях друг друга
в любви нашей, которой нет числа.
А небеса, затканные звезда́ми,
равно́ лежали ладно на Адаме –
и стыдно даже выговорить – вши.
Чем в складках неба шевелить созвездья,
склонимся к ним, расставив междометья
на караул по сторонам души!

 

ХLII

Рептилия, а Божья тварь! однако,
уж больно мерзкая, а есть еще мерзей.
Но с головокруженья зодиака
и нас бы в баночку со спиртом – и в музей,
и хорошо бы без кровопролитья,
и хорошо б соитья на наитья,
а ум естественно на два делить ума...
Сомнительно, чтоб Он был человечен;
у них там наболит, а мы здесь лечим –
у них там чумка, а у нас чума.

 

ХLIII

Целя любовь свою во цвете чумки
и тем в естественном отборе преуспев,
мы молим вас, в пастушеские сумки,
простушки, запасайте львиный зев,
и носорожий рев единорожий
пусть ёжит лебяди сиятельную кожу –
дрожи, зверушки. Боже вас храни
от променадов в долах зоосада –
там миф мычит и так телится стадо
в бубенные небесной чумки дни!

 

ХLIV

Ужо придется бедному зверью,
зажировавшему на нивах зодиака,
поставить крест на эволюцию –
чукчеподобный зек-полит-зевака,
впрочем, привычный к перемене мест на крест,
кивнет: гляди, брат-грек, на вьюжный вест,
и ляжет гад с ягненком от волчицы,
под знаком сим терзая требуху –
как содомийскому четвертому греху
у братьев-близнецов не приключиться!

 

XLV

...Лежит себе во рву Иерусалима
Муза – а мы себе врачуем зодиак.
Чуму на оба наших чума распалило
насилье: раз – напал на деву рак –
и два – стенанья – в зодиаковом вольере –
невыносимы – нам по крайней мере –
едино – рак льва задирает – свой черед –
известно наперед – заря едва –
и лев – то бишь светило знака льва
луну-единоверца задерет.

 

XLVI

А, собственно, что зверя разъярило?
на самом деле все наоборот –
играем мы по правилам звериным
и мир трубим в еще растущий рог;
чума не чумка, игры не игра
любовная, на деньги, в баккара:
что шулерство, а что и понарошку –
сейчас притворство – искренность потом –
подумаешь – и завернешь в притон,
входной билет купив у рыжей кошки.

 

XLVII

А что сюжет заткнули за манжет –
нечистая игра, а что поделать?
Быть в проигрыше полном? или же
год одна тыща девяносто девять
прервет игру была-и-не была
и нас сгребет с игорного стола
и, слушая грошей скороговорки,
ждать, как свободы, мотовства, ну а пока
бренчать свое в кармане игрока,
где дурно нашим дамам и шестеркам.

 

XLVIII

Год упаденья Санкт-Иерусалима
шел в хлев, к свиньям (однако – треф. Увы!) и
марьяж червей наших прогуливая мимо,
мы слышим толки впрямь кривые –
астролог из европ, каков иуда! –
мартиролог ваш гороскоп кричит, откуда:
лечи, брат, скот, покуда скот лечим.
А нет – трави – да буде ты мужчина...
– Так за почин! – врач вымолвил, и чинно
почали – ангельский прияли чин.

 

XLIX

А год-то к Музе лег. Союзные холмы
не будят в нас греховное – напротив –
мы спим в грехе, и тем греховны мы,
а бодрствуя – потворствуем природе,
греша естественно и прямо на нее.
Но убедимся, сколь согласно спит зверье:
стрелец и дева залегли в хлеву.
В хлеву – известно – девы безотказней.
А поутру, в виду стрелецкой казни –
повествование короче на главу.

 

L

В субботний вечер без-году-неделя –
в наш тысяча без году сотый год,
склонение к девической постели
испытывают равно гот и скотт,
гунн – скиф еще – куда им до приличий –
век девичий короток, как девичий
подол, и задран – не златой, так голубой,
но непременно с позолотою и с чем-то –
в век возрождения традиций кватроченто
из... о! пора сказать аой!

 

ТОЛКОВАНИЕ СНОВИДЕНИЙ

 

LI

Ночь так темна, что мы бы в ней могли
вполне поля посеять конопли,
собрать ее на рисовой бумаге,
и горсть семян своих собрать в кулак –
ночь так темна, что различим во мраке
пустою маковкою дребезжащий мак,
ночь так темна, что не позолочённым
шрифтом и шифром нам выводит вязь –
и светлый смысл, не ставший дымом черным,
прозрачен вовсе в голове виясь.

 

LII

Ночь так темна! Не разобрать письма,
что пишет сон и что читает тьма –
да завистью истечь литературе,
когда сова кукует на плече
тысячелетия сладчайшей этой дури,
что легче пережить, чем перечесть
и снова пережить, и на лету
вдыхать дымок кальяна иноверца,
что вниз течет по смоляному животу
из просто небом истекающего сердца.

 

LIII

Склонись над спящею и в унисон
читай ей сон на голубой висок:
полночный сок стекает по ска́лам,
змея танцует на змее, и жала
танцуют, и разъема нет телам,
когда б и гибель им не угрожала,
когда б и страсть не угождала им...
Склонись над спящею, раздвой язык змеиный,
когда бы можно так любить двоим,
чтобы на языках истаял иней...

 

LIV

 

Раскачивается несносный зной,
как облака над мертвою луной,
читается, как детский потолок,
грамматика утраченного девства,
где на пол сполз полупустой чулок
змеиной кожицей пустой с ноги злодейства,
читается распевно и само –
забыл, когда оставленное близким –
любовнице подметное письмо –
виновника посмертная записка.

 

LV

«Реб фон Задека ибн Юнг цу Фройд!
Ваше почтенство! Мы стоим горой
за Вас, мы чтим Ваш светлый гений!
Но мы в смятении, Великий Маг –
в бессмертных сурах Толкования видений
нам темно место, что поется так:
Лилит разъятое, разнеженное лоно,
явленное как бы издалека
суть пра- (читай «про-») память эмбриона,
а шире – по- (читай «пра-») родине тоска.

 

LVI

Ваше почтенство! Мы – примерный ученик.
Никто, как мы, к устам мудрейшего приник,
но в лоб глядели мы на дорогие
черты Лилит, а кабы это сон! –
мы не испытывали ностальгии,
ни мы, ни – кланяющийся нижайше – эмбрион.
О, чтоб Ваше почтенство утолил
не праздный интерес, но тягу к знанью, ибо
мы – всё одно – пришли в Иерусалим,
нам все равно теперь. ...Заранее спасибо».

 

LVII

 

Мы все равно пришли в Иерусалим,
а вслед за нами в город повалил
толпою темной снег, и невпопад,
сам за собой – гуськом, настороже́н –
на звук пошел, глухой как снегопад,
на смутный лик накинув капюшон –
идет по следу, попадая точно в след,
край пелерины-пелены приволоча...
а домочадцы выключили свет,
и в дверь не постучать, и нет ключа.

 

LVIII

 

Мы все равно пришли в Иерусалим,
мы на холодной площади стоим –
не отойти по памяти искать
забытый адрес. Боже! сколько лет!..
Чужие вышли из прихожей, и опять
ошибка: не живет и дома нет.
И гаснет свет. И спутница вдали
махнула и вошла в подъезд ночной.
Аглая! Подожди меня, Лилит!
И кто-то – лязг задвижкою дверной!

 

LIX

 

Мы по знакомой лестнице взойдем
вдвоем – и порознь – в забытый дом,
и бес по имени Соученик – нальет портвейн,
попросит – расскажи, и живы ли?..
И заболтаешь, торопясь спросить о ней,
запропастившейся невесть когда Лилит.
И бес, который мне портвейн налил,
так улыбается, что больше не вернуть!
Мы все равно пришли в Иерусалим,
в пути забыв, куда держали путь.

 

LX

 

И нам нельзя уйти. Неумолим
тот снег, что вслед пришел в Иерусалим
и затоптал следы домой. ...Так, ребе,
мы видим: пуст наш вид и кем опустошен –
и кто на смутный лик в проклятом небе
непроницаемый накинул капюшон!
Кто, ребе, кто, Великий маг,
нас за руку возьмет вести домой
по первому снежку – распахнутому – как
пах девочки моей – пах первый снег. Аой!

 

УТРО,

СЕЛЬСКИЙ ВИД С АЛЛЕГОРИЯМИ

 

LXI

 

Свое сияли звезды в Вифлееме
и осыпали Вифлеема кровли,
и рыбкой в теплых водах плыл младенец
нечеловеческой – как представлялось – крови –
наутро ни плодов, ни звезд –
в саду шуршит солома и не деться
от холода, и зябко виден крест
в заглавьи жизнеописания младенца,
как ни чадили звезды, но с утра
осыпались и стали мишура.

 

LXII

Горит Иерусалим-александрит
в бездымьи, только воздуха клубленье,
и то ли сам Иерусалим горит,
то ль вкруг его – неверные селенья –
ввиду Джаблута, вставшего в гряду,
рядя́тся стойбища в стеклярус-дурь да ленты –
куда последнюю, уже фальшивую звезду
несет ручей, что нарекут интеллигенты
руслом чего-нибудь, чего на берегу
лежит наш свет, обернутый в фольгу.

 

LXIII

 

Еще едва читаются из мглы
холмы, и руки стынут небывало,
заря заплесневелые скалы
шелками алыми еще не выстилала,
еще я безнадежно вас люблю,
моя Лилит, еще я безнадежней
обычного – себя на том ловлю
по сну забытому в моей отчизне снежной,
что утро нам являет наяву
дурашку-Музу, околевшую во рву.

 

LXIV

 

– А тело где? – Пардон, какое тело?
– Отравленницы. – Вы с ума сошли!
– Не может быть, чтобы за ночь истлело.
– Все так, но ведь его не погребли!
– Во рву смотрели? – А по-вашему, я где?
– Простите. Знаете, давайте философски:
коль вознеслась – ей ангельский удел,
сама ушла – тогда удел бесовский...
– Не мог так быстро съесть ее шакал?
– Вон сторож! если только он не спал...

 

LXV

 

Ата шомер? – Ума рецон кводо?
– Райта по гуфа шель Муза? – Ма зе?
– Гуфа шель Муза. – Слах на ли, адон,
ата мевин англит? – Эйзо тшува зе?
Райта кен о ло? – Азов оти,
ата мастуль, ома?.. – Хайта по Муза,
аваль мета... – Тишма беацати,
аль тедабер шикор аль гамезуза.
Телех ми по!.. – Шалом, легитраот
...
– Пошли, он, видно, полный идиот.

 

LXVI

 

– Так что же он сказал? – Что, мол, не знает.
– Вот шельма! Видно пил всю ночь. – Небось.
– Смотрите, Белый, косточка мясная!
– Смотрите, Рыжий, сахарная кость.
– Однако, Бим, есть и на нашу долю...
– Однако вкусно, Бом, прошу вас, Бом!
– Однако и пора, пойдемте, что ли?
– Однако птичка в небе голубом.
– Однако и спасибо за вниманье –
мы оживили вам повествованье!

 

LXVII

 

Ночь проведя в неправедных трудах,
пиит созвучия считает в птичьем гаме,
толкует птиц полет и зов читает птах
бессонными и черными кругами,
его укачивает пятистопный ямб,
он рвет и нюхает и снова рвет ирисы,
целитель – новым ядом обуян –
для вивисекции подманивает крысу,
из тех, что на задворках сада
дерутся за объедки маскерада.

 

LXVIII

 

Ночь кончилась. Песочные часы
отбрасывают тень на солнцепеке
почише солнечных, ведь тени их косы,
что свойственно предметам одиноким,
чье назначенье по возможности не врать –
затем они и стали в одиночку.
Все заняты: играет с крысой врач,
поэта осеняют голубочки,
с Лилит спустился вниз исраэлит.
И он не он, и эта не Лилит.

 

LXIX

 

Закат, сударыня, был на руку нечист –
он шел с червей, а бубны пики кроют –
в саду расквартированный горнист
уже напыжился, уже играют Трою,
слепые статуи стекаются к ручью
омыть места публичного влеченья –
живая речь стекает с них – кто знает, чью
речь завтра отнесет ручья теченье,
к восторгам этого, чья тонкая рука
терзает холку верещащего зверька.

 

LXX

 

Сними с губы проказу конфетти,
все одурь-дурь, да маскерад глумливый
и нечестивый – Господи-прости,
закончен, будем полагать, счастливо –
и вновь ведет себя единорог
кругом себя в тумане по колена,
хрустит, вцепясь в единорожий бок,
бумажная звезда из Вифлеема –
я загадал, что раньше чем со мной
он поравняется – вернешься ты. Аой.

 

ВИДЕНИЕ ЕДИНОРОГА ЛИЛИТ

 

LXXI

 

Покачивается несносный зной,
как обморок в ногах у тени детской –
влага во рту Пустыни Иудейской
когда еще забыла быть слюной –
и сыплется из дыр песчаных сот –
как пчелы мертвые гудя – стоит песок
вне ветра – маревом – змеиный зрак
мутнеет так, и роговеет лето –
едва не звякнув, словно снятые браслеты,
змея оглядывается, еще не слыша шаг.

 

LXXII

 

Свет в черном. Раскаленная луна –
дыра небес – зияет солнцем стертым –
имеет вид скорее натюрморта
пейзаж луны под небесами сна,
и посетители пустынного музея –
какие ангелы на этот мир глазеют –
чета мужей невинных, словно дев
черты в круги червонных циферблатов –
в яд окунувшись с шепотом булата –
змея застыла, снова отвердев.

 

LXXIII

 

Кудря́ми пыльными чело завесив –
что не видать улыбки, став на камень,
Лилит танцует белыми ногами
по бисеру – в ушах кати́тся весь он –
как бес в жару смеется тень, хохочет,
вконец от хохота ослабнув, – топчет
Лилит на ощупь музыку свою –
по слуху абсолютному, вслепую –
так и змею топтала бы – какую
еще под пятки ей плеснуть змею!

 

LXXIV

Голее бреда полуденного скопца –
то стан нагой, то таз колебля полный –
плывет изображение – и волны
не позволяют разглядеть лица,
где расшипелся, улыбаясь, демон –
когда б мы знали ужас этот – где мы? –
на холмах каменных среди камней пустыни
посмертным солнцем темя осеня –
не в черном сердце выжженного дня –
в его отверстой ветхой сердцевине!

 

LXXV

Тень ослепляет – вкруг ее темно.
Светило день обходит стороною,
и волосы шевелит тишиною
от рева зева дудки костяной!
А те – два ангела под облаками гор,
случись меж ними третий – разговор –
крылатый как они, но смерчем взвинчен –
увидели бы смысл текучих форм,
и он бы изменялся быть с тех пор
змеиной девою с улыбкою деви́чьей.

 

LXXVI

Змея жива, куда ей течь, змее?
Она встает с камней, себе зеркальна,
ее металл стал сталью вертикальной,
и ум убийства есть в ее копье –
не стерегла она, но сторожила,
чтоб так визжала добрая пожива,
когда ей боль безумье повелит!
Вопьет от тела боль и ей упьется
змея живая – ей Лилит смеется –
змея мертва – смеется ей Лилит!

 

LXXVII

Так танцевала на змее Лилит.
Змея – опять плывет изображенье –
встающий ветер встречного движенья
по ветру тело еле шевелит –
змея конвульсии себя влагая в тело
еще течет куда она хотела,
сухая кровь – но кожицу прорвав,
прах – вытек и потек, куда и канет,
язык раздвоился, раскачивает камень –
Лилит танцует, а она мертва!

 

LXXVIII

Возьмет ее, возьмется кто желать?
Когда в любви лицо она откроет,
и глянет из колеблемого роя
гримас – одна – с какою и жила –
пока шла речь о ней, пока
тот гул и зуд разворошенного песка
звучал и слышался все это время –
как – тишина – когда вздохнет дитя,
от поцелуя губы отведя –
когда змея с камней долижет семя.

 

LXXIX

Она мертва, ей надо ускользнуть,
уйти сквозь камень, стать одной из трещин.
Никто уже не будет ею встречен
в пустынной местности, и лишь когда-нибудь,
в повествовании уже иной отточки
с глаз слезут роговые оболочки,
как лепестки янтарные шурша –
поднимется лицо с защечным ядом –
и кто-нибудь другой возлегший рядом
возьмет тебя себе, змеиная душа!

 

LXXX

Змея растоптана. Скользят копыта
в жиру по рыбьим небольшим хрящам –
змея жива! течет она журча,
искать живой есть кто и кто забытый,
мираж кто, зрения обман пока,
как ангелы, поднявши облака
песка вдали... зачем я голос твой,
покинувший чистилище для рая, –
зачем услышал? – снова умираю
тогда... – любовь моя, Лилит моя, аой!

 

ГОСТЬ

 

LXXXI

Аой! Однако кто пробить велел
брешь в том, что было чудный гобелен?
Побила моль (то, что бы мы не стали) –
так наказуем реализм детали
любовно выкраденной кем-то из воров
со склада быта в Музы гардероб –
где все притворство, где все наизусть,
где шерсть такого тонкого сученья,
что зеркало ей зарастает – ну и пусть!
не перед ним же быть разоблаченьям!

 

LXXXII

Случалось быть собою без прикрас?
А станет профиль зеркалу анфас
и – сплыл перед глазами визави –
а где ж тогда объект твоей любви?
А фасом зеркалу оборотиться в профиль –
гляди – уже с тобой почти что вровень
объект любви с субъектом совмещен,
и недостойны созерцанья – оба – хамы –
вертись-вращайся век свой, дурачок,
перед поросшей шерстью амальгамой!..

 

LXXXIII

Начать разоблаченья? Но, увы!
из мягких тканей выйдет головы
китайский череп – демонов беседка –
нам однолетка – и бренчит монетка
язычеством не старше пятака,
где червь во рту заместо языка!
и что песец не съел – шакал – не птице выпи,
но той за то, что ворона и не поет –
и очи глаз моих и ваших тоже выпить –
и косный смысл пусть она сосет!

 

LXXXIV

Мозг – вкусный костный смысл – однако эка
предательски дрожит мешочек века,
по теплым каплям выместив секрет:
мы были налицо – а вот и нет!
а вот и нет – а вот и потому,
что хватит шкодить у вдовы в дому –
в дыму и сере грозный грянул муж!
и жестом отгонения от роз
навозных ос и невозможных муз –
хозяин – обществу показывает нос!

 

LXXXV

Навстречу кубарем летит Лилит:
– Вернулся?! у тебя усталый вид.
Ну как там? Хоть бы весточку подал.
Вся извелась, так долго пропадал...
– Ах, – произнес поэт. Сказал еврей: ура.
Надолго к нам? Врач буркнул: чур-чура!..
А муж совсем не склонен отвечать.
Стоит, дрожит и брякает кирасой,
и на челе его стоит печать – печаль,
не выразимая никем еще ни разу.

 

LXXXVI

– Лилит вдова? Скажи на милость!
Сама сказала иль проговорилась?
– Мертвец стоял под окнами, воочью
точь-в-точь следя за проистекшей ночью...
– И хвать! за обоюдоострый меч...
– Распутной жизни скверною истечь!
А, впрочем, что вам мертво не спалось?
Руки по швам. Не дальше коридора
стоять! Как следует стоять, держа поднос
для карточек шального визитера.

 

LXXXVII

Так будет с каждым, кто попрет и посягнет
на своеволья авторского гнет,
поскольку мы способны к вашей смерти,
а к нашей жизни – вы еще проверьте –
Так поступили с мужем мы, а вы? –
так вот, поскольку мы всегда правы –
так будет с каждым. Подтвердите, Бим?
Не правда ль, Бом? А если я не нравлюсь,
и неохотно вами полюбим –
так что же, приглашаем вас на травлю!

 

LXXXVIII

Денны, обыденны, поэтому постыли,
пусты ловитвы иудейские – пустынны –
гриф сверху – снизу тень – факсимиле:
с неверным – подлинно – лежать ему в земле
Святой – чирк – на полях, что изредка
и оставляли – птичка! Пеночка!
Печаль: значенье и звучанье несовместны,
как пение и действие в штаны,
как сочетание чего-нибудь – и бездны,
меня – с любовью, немоты и – тишины.

 

LXXXIX

Днем сад похож на огород садовый,
на вертоград моей подруги вдовой,
на плац-парад, на регулярный труд.
Потом – когда любимые умрут,
любимая умрет – пополнит ад –
ад и напомнит повседневный сад.
Но буквой «хер» над нами изготовься
скрестить крыла свои, о сад, по сторонам –
увидь нас – сон – где мы не снимся вовсе –
мы не приснились – сад приснился нам!

 

XC

...Никак я в сад ночной опять спустился,
где, призрак, рыща сладкого гостинца,
топтал подлунную холодную росу...
Но – вон! Нам псов пора кормить и сук!
(Сад – миф ему товарищ, сад нетварный!..)
Ввиду охоты нам пора на псарню,
Нас ждут орлы наши, не суки – а орлихи –
когда мы кормим их – мы сам не свой!
Покамест – дичь – единорог Прекрасноликий
и псов кормление трубят рога: аой!

 

КОРМЛЕНИЕ СОБАК

 

XCI

Любви моей – Лилит – не повезло
в единорожей – на одно лицо – охоте –
нам протрубили, что «олень козло-
подобный мыслим (Аристотель),
поскольку он не существует
», твари
сыграем надлежащий комментарий,
щипля шелка на пяльцах лиры бальной,
на «ля» настроенной на лад сентиментальный,
и альтом шелковым червям подпой:
– аой!

 

XCII

И выводи немыслимую тварь,
какой она вела себя когда-то –
лазурь Берлина, Византии киноварь
плеща по обе стороны заката,
по гобелену-дню-основе тканной,
где были вышиты растения и камни
в гармонии: я вас люблю, но несчастливо.
Где спал урод – там вырастет олива,
но роза вырастет, где спал урод слепой!
– Аой!

 

XCIII

А наяву им каждому – по лани
желанной, чтоб облава удалась!
или охотиться им за перепелами,
лелея всем простительную страсть
к убийству с целью усластить желудок –
им нету дела до змеиных шуток,
им снится Бом, их утром будит Бим,
их к Музе интерес неистребим,
поскольку та им кажется нагой.
– Аой.

 

XCIV

А нам уже – по истонченьи шелка
и лыко всяко – и в строку оно –
изображенье пяльцев и иголки –
все, чем расшить позволено рядно,
а вышить лик запретно – поелику –
известный облик – лик прекрасноликий
неуловим, как есть неуловим,
когда в жару лежит Иерусалим –
свет лунный – шелк – вплетенный в зной,
аой.

 

XCV

А нам уже – проснуться и бежать –
к облаве созывают населенье.
Пора покинуть место кутежа
для нового судьбы увеселенья.
Что шелку в груде вышитых дерюг –
я, может, вам поэму подарю
почище этой в пятнах желчи черной...
Я все оставлю вам – характер вздорный
и своеволье вместе быть с толпой –
– аой.

 

XCVI

Мои загонщики, рога наизготовку!
Что шелку, что охоты в голове –
пронесся я по самой тонкой бровке
на ликах мира, коему внове,
что выплелся еще один орнамент
музыки, проигравшей перед нами
на свете все – у света на виду,
что толку, милые, что все же я гуду,
гордясь своею костяной трубой:
– аой!

 

XCVII

Трясись охота день-деньской и полдень
на сивом мерине-пернатом-жеребце –
битюг задумчивости был исполнен
еще когда прогуливал лицей –
Лилит на зебре – по своей охоте,
на вепре – лекарь, трубадур – в пехоте,
Аглая, черт возьми – на помеле,
трясись, о Муза, в каменной земле,
еврей – на бричке – по Земле Святой...
Аой!

 

XCVIII

В охотах дней – а правильней – ночах
благополучные проходят наши годы –
зря книгочий от огорченья чах:
мол, легендарное искусство гона
мы не оставим внукам наших дев...
Забудем, что ли? В стремена не вдев –
стоп? Чу? Бренчат по ветру стремена!
Темна акустика небес, темна,
но чтобы ни погони за спиной?
– аой?

 

XCIX

Врем-времена! Но Бим седлает О́гня,
и явно оседлает к сентябрю,
а Бом не в настроении сегодня,
и пони бледен и вообще угрюм –
лошадки дрянь, и их телеги стары,
друзья! не нравится мне эта пара,
и в повести, по чести говоря,
и Бом не к месту, да и Бим зазря,
но не мотнуть последнею главой!
– Аой!

 

C

Прекрасноликий – дичь – преданье
не врет направо и налево – он
прекрасно уловим в Трансиорданье́
в охотничий, какой ни есть, сезон
зари – и в сумерки, и поздно или рано –
в тенета ямы на живца арканы
лягавством гончих ловчих и борзых –
как розовый любви моей язык,
мелькнувший в темной пасти ротовой.
Ату, охотники мои, аой! 

 

ПОСЛАНИЯ 

ПОСЛАНИЕ АНРИ

НА СЛУЧАЙ ПАДЕНИЯ АНГЕЛА В ОЗЕРО КИНЕРЕТ

 

Анри!
Хранитель Озера и Совы Кавалер!
Патина осени – не позолота
на тропах моих.
Вот
и вздернуты к аду
лики садовых химер –
вот
и показаны саду
языки латунные их.
А стопы
растут из вод.

Тут
и следует на манер
причины из следствия –
так!
и следом за этим –
тик!
Тут
и впадает наш Стикс
в лучшее из озер,
и в ипохондрию –
наш безвозвратный
стих.

Увы,
мой любезный погонщик свободных слов!
Увы,
хранитель озера –
я – плох,
несказанно
состояние духа мое –
ужели
лакей-отравитель
мандрагоры подсыпал в питье?
Мандрагора...
и это не в первый раз.

...А я штудирую твой трактат
об играх:
в триктрак,
три листика,
веришь – не веришь,
и как-никак –
в трактире местоимение я
проиграл,
но это оказался предлог такой
завести с собой
какой-никакой,
а роман плутовской.

Что говорить о химерах? –
мой
дух
упал.
А в голосе музы моей возник преторианский металл.
Ужели повысили бедную девочку в ранге?
Причем,
еще ангел –
кружил,
(я о нем написал) –
Я написал:
«О, алебастровый ангел!»

Ипохондрия.
И ипохондрия ли?
Или
начало сезона молитв
обложных,
(что невесело
тоже –
хотя и возможно) –
я
написал:
«...алебастровый ангел
творожный...»

...выше той цапли
по небу вышитой,
вороненого превыше орла
ангела медленно и осторожно истома крушенья влекла,
алебастровый ангел творожный,
ангел мой нежный,
все безнадежно, все безнадежно,
мой белоснежный,
крыла обветшали твои –
легчайшие перья озерные носят струи,
и по ущельям туман повечерья течет,
и кто-то кричит о тебе на горах, но за ветром не слышно о чем.

Анри!
ипохондрия, кавалер,
хоть умри!
Патина осени –
а не позолота.
Помните, как у меня: «...и кто-то кричит о тебе на горах...» –
так вот – главное –
«кто-то»...
Ах,
хранитель озера,
ах,
Анри.

Я пребываю в городе, подверженном жутким приступам немоты.
Такова
там
совершенная тишина,
что мы с тобой
лишь разеваем рты.
Безутешен,
что в отдаленьи
ты,
и та –
на кою воем мы,
и она.

Постскриптум: снежок.
Из трактира мы держим путь.
Муза и говорит:
«Проигрался
– в пух!
проигрался
– и пуст,
ну и пусть!»
Подпись: нет и следа.
Дата: поздно, луна.
Время: а время не определим.
Святая земля. По пути из трактира. Иерусалим.

 

ПОСЛАНИЕ ЛЕМУРАМ

 

Лемуры мои!
Все-таки жизнь длинна.
Как выяснилось,
мои лемуры –
если тело на тень возвести
и лечь
на
тень –
равновелики
эти мои фигуры.

А на пламень подуть –
темень настанет –
не
различить нас уже в темноте
и не
отделить от тьмы –
о чем и пошепчемся мы в аду где-нибудь на стороне
о том, как срывались двери с петель
и с петель
слетали мы.

Лемуры!
Сам я не свой стал и нехорош собой,
а ведь со зрячего пить лица две стоячих слезы –
потому
и течет, господа, Янцзы,
а над речкой сидят Ши-цзы –
мы,
да они,
да сны –
трофеи войны
гнилой.

А потечет по подбородку
белая слюна –
прямо на пуп пророку,
или предварительно по груди...
Ах, да – все-таки жизнь длинна,
лемуры мои,
и так длинна,
что лаз в долину рая ее
всегда
впереди.

Что ж, моя ласточка, мой трофей –
тебе не пора на насест?
Где уж тут пить да гулять,
и где пить да гулять?
Тут впору Георгиевский крест
цеплять,
и под
домашний арест!
Ать – два!
и начинай опять.

Но я люблю тебя –
все еще –
спутница снов моих.
Знать – и у нас игра...
(кто же водил, кто вел) –
если тело на тень возвести –
не разобрать до утра –
душу остря на ходу
кто
по оселку провел.

Еще у нас –
в государстве Израиль
на арамейском
Языке Иврит –
«удача» – «гад».
Жаль – черная птичка жмуриться не велит, у нас, говорит –
да,
фигуры равновелики,
но
на свой, на особый лад.

Доподлинно я ли
главою поник,
и тень отброшена
мной –
двойник-то мой за моею спиной
перемигнулся с луной,
нас на свете уже и не различить –
и ни к чему –
в ночи полнолунья
что я плету ему –

что в ночи полнолунья – светло –
я плету –
и не горбунья тень моя,
но горбун и карл,
а черная птичка моя –
ласточка –
на свету
требует:
«карр!»,
и еще раз – кар.

Так!
Так, лемуры мои,
проистекает жизнь,
что, по определенью – длинна – на свой и особый лад,
так и сидят
Ши-цзы
над речкой Янцзы,
и на языке иврит –
удачу сулят мне –
гад!

На потолок – кивок –
нежный в тужурке,
тот,
глядит –
как небо глядит в залив,
и ангел над ним плывет.
Мне черная птичка очей не пьет, а жмуриться не велит.
монетку ей кинешь:
нечет – чет –
выпадает – черт!

 

ПОСЛАНИЕ СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ
СЛОВЕСНОСТИ

И. Б.

Снега – подобно – руки даме –
я памяти – мадам! – целую руки – не иначе,
как – этот день да будет обозначен –
не одами, мадам – годами!
Как в улицы, как в дом настороженный –
входил наощупь,
пришурясь, говорил: беру вас в жены,
дворец и площадь!
О этот день! чей черновик сожженный –
и – прочерк.

...перчатку рвущий... Государи – не забыли –
что наш юнец отчаян!
весь – дуэлянт – тогда еще случайны
слова и цели были –
черт побери! его младые лета –
взошли в Санкт-Петербурге!
О – день евреям задолжавших стихоплетов –
гордыни, бурки –
мазурик! к девятнадцати – валета!
мазурки!

День – был снежок – запущенный без злости –
а так, с морозцу –
день в гости был, мгновенно к инородцу –
и снова в гости!
день – бал – сам задавал себя причудой –
день в полдень!
Исполнен день был – чей каприз? – зачем-то –
а как исполнен!
Мои поэты, снег позолоченный...
ну, полно...

...Как жить, мадам, когда нам ни музы́ки –
ни муки (скуки) – и ни ожиданья скуки (муки)
я – памяти – мадам – целую руки –
куда по памяти всегда приходят трефы.
Мадам, припоминаете куплеты:
«Спой, Мери, нам уныло и протяжно...»
Снег вызолочен – полно ли, поэты?
По крайней мере нам протяжно и уныло –
а к девятнадцати – какие наши леты!
и – наконец – о этот день! – однажды

объявленный – фортуна, дева злая –
твои такие плутни!
этот день! увенчанный полуднем –
я знаю
все его предназначенье –
вбежать из ночи,
с морозу, с холоду: «Какое приключенье,
дружочек!..»
Тогда, мадам, сердцеверченье, мадам –
и росчерк.

 

ПОСЛАНИЕ ВОСЛЕД N. N.

РУССКОЙ ПОЭТЕССЕ ИЗ БОСТОНА (США)
НАВЕСТИВШЕЙ МЕНЯ В ИЕРУСАЛИМЕ

 

Не опоздав –
ночным – курьерским – в два крыла –
чрез давнее прощанье – перелетом –
застала ты –
еще –
разобрала –
там – где бесшумная лупится позолота –
там – светит кость –
куда же смотришь ты –
голубками обсижены черты.

Тогда смотри –
на что улыбка та –
объела губы не проказа
червей –
но царских гласных ледяная кислота –
на вкус металла выпетая фраза –
на что и улыбаться – если не
на то,
что просто
улыбаться мне.

Еще по памяти напрасной
из теней
какая и проведает – обнимет –
камень
на хо́лмах, что лежит
среди камней –
так я еще стою –
в Иерусалиме –
склоняя речь свою к его плечу –
лишь одному ему и бормочу.

О смерти ли?–
конечно – не о ней –
здесь в небе этому ни зна́менья ни знака –
здесь сад –
иной –
здесь серый сад камней –
где красота – раба – почти собака –
сюда
поэты вхожи как шуты –
я был бы шут – шутихой – ты.

Вот видишь –
и когда б смотрела даже –
как я смотрю –
забыв – еще когда –
два века разлепить –
а все потеки мажут –
нащупавши на звук сухой рисунок рта –
что слышишь ты
в безжестьи гулком тела –
что позолота облетела?

Но посмотри
как надо пить вино –
не разболтав
осадка
грозди черной
не помутив –
но, впрочем, так давно
изюмом стали винограда четки,
что если то вино еще течет,
то лишь по трещинам струящимся со щек.

Когда б я мог махнуть рукой –
прощай –
как – помнишь – на разлуку – не навстречу,
но разве нам друг друга повстречать?
а если и Господь допустит –
нечем
нам обменяться
словом ли, кивком? –
горсть дыма
обменяв на пепла ком.

Что одиночество –
и – что ж –
не нашим спорам эта яма подлежала –
зачем я позабыл – и ты умрешь –
ведь помнил – а забыл – такая жалость
твоя
к себе
подобным –
что посметь
и непристойно – выговорить – смерть.

Смотри
как просто –
лишь один мой слог –
он – тяжкий пар – вздох в холоде –
не надо
печалиться:
распад не есть залог
того, что страшен результат распада –
но никогда, послушница, не смей
поцеловать лоб памяти своей.

Жизнь
превращает нас –
а все – одно –
сложи себя – смерть приплюсуй – не станет сумма.
Затем – допьем непомутненное вино,
закусывая сморщенным изюмом –
как и пила его в Иерусалиме –
где была
через прощанье перелетом
в два крыла.

 

***

В. Г.

Серебряная осень Палестины.
Совсем – и безнадежно запустили
заслуженный колониальный стиль.

А писем мы и вовсе не писали.
И пылью обернулись сами
листы, впитав серебряную пыль.

Кто упрекнет нас – даже вспомнит если –
там – в Метрополии – решат, что мы воскресли –
так долго были безупречны мы –

донашивая выцветшее хаки –
как самые упрямые служаки –
хамсин, оливы, бедные холмы.

 

 

 

Система Orphus