О литературе

НО ПОСЛЕ ЗАПЯТОЙ, ИЛИ УРОКИ БОРХЕСА

 

 

Предметом гордости может стать все что угодно. В ход идет любое барахло: достоинство благородных предков, племенной диплом персонального фокстерьера, античная бабушкина плевательница, знакомство с Андроповым...

Я знаю одну неглупую иерусалимскую даму, которая декларативно гордится тем, что показательно употребляет в пищу (и это каждый год!) бутербродик из хлебца, маслица и ветчинки (запивает все это молочком и жует это в людном месте, при стечении еврейского народа) в Йом-Кипур.

Гордиться можно тем, что у тебя есть: деньги, долги, совесть, недвижимое имущество, талант, вера, образование, эрудиция и убогость. Гордиться можно и наоборот – отсутствием: денег (бессребреник я, понимаешь...), долгов (не могу себе этого позволить), совести (вот такой я человек), таланта (мы люди маленькие), образования (гимназиев не кончали), убогостью (Пушкин-фуюшкин) и так далее и не менее тому подобное.

Гордиться можно и нужно отличием и принадлежностью, наличием и дефицитом, безличием и экстравагантностью, любимым котом и чучелом любимого кота.

Гордиться можно тем, что произошел от Адама и австралопитека, причем в первом случае – что не произошел от австралопитека, горжусь и на том стою!

Что это со мной, если, завидя меня, всем без исключения надо чем-нибудь передо мной погордиться! Поторжествовать надо мною! Назидательно и вызывающе сообщить мне гордую правду и высшую истину – напрямую, без обиняков! Почему-то очень принято и приятно говорить и писать мне правду в глаза.

«Я в стихах ничего не понимаю (собеседник прямо раздувается от счастья, что в поэзии ни бум-бум), но...» А дальше целый веер вариантов: от написания критического обзора современной поэзии до сообщения о том, что лично меня гордец считает графоманом. И на том стоит. В промежутках высказываются соображения, что «Пушкин – он Пушкин и есть». Что лучшим поэтом всех времен и народов нужно считать Семена Ботвинника и что у него (гордеца) тоже есть приятель, который тоже пишет стихи... Мне при этом, литератору, не отвлекающемуся от занятий литературой уже лет двадцать, предлагается самурайски вежливо улыбаться, демонстрируя толерантность и уважение к «мнению со стороны».

– Как ваша фамилия? – спрашивает совершенно незнакомый, бодренький, лопающийся от собственных энергетических возможностей немолодой господинчик.

– Ну, Генделев, – говорю.

– Не знаком, – отрубает он. – Никогда не слыхал.

– Очень приятно познакомиться, – говорю.

А господинчик с места в карьер:

– Но газеты вашей не читаю. Даже не открываю. Ни-ког-да! Я вообще не читаю этих ваших газет! Чушь пишете! Особенно вы! Да-да-да! Что вы там насочиняли (далее следует абсолютно сумбурное изложение статьи Нелли Гутиной). Что вы в этом понимаете?!

Или еще:

– Я прочитал вашу статью и ничего в ней не понял. (Молодец! Хочется крикнуть ему прямо в пломбы. Молодец! Так и надо – прочесть и ничего не понять. Хвалю!) Представляете – ничего! Хрень какую-то печатаете...

Из письма: «Дорогая редакция. Вообще-то я не читаю вашей газеты...»

Из письма: «Я не знаком с этим вопросом, но думаю...»

Из письма: «Я в стране меньше месяца, однако уверен, что электоральная система...»

Из заявления: «Как подполковник в отставке Советской Армии считаю, что Израилю необходима армия профессиональная...»

Из статьи: «Я, конечно, не специалист, но...»

Из статьи: «Я не застал начала дискуссии, но, прочитав статью...»

Из письма: «Дилетант в этом вопросе, я, тем не менее...»

Свобода слова, свобода мнений, свобода оскорбления, свобода гордиться, а не стесняться собственной некомпетентностью. Реализованная свобода.

В антракте шефского концерта на Кировском заводе к отыгравшему Давиду Ойстраху подошел старый путиловский рабочий. «Вот это, – ветеран-револьверщик показал на движение руки со смычком, – у тебя здорово выходит! А вот это, – показывает игру пальцев на струнах, – это ты уже вы...шься!»

«Неуважаемый М. Генделев, что за чушь вы написали в статье После съезда!»

«Я совершенно не согласен с Генделевым, Париж – это крупнейший культурный центр мировой цивилизации» (после эссе «Бедный маленький Париж»).

«Русская культура – великая. Не здесь, в этой провинции, где и литературы-то в нашем понимании нет...» (почта после эссе «Уроки истории»).

«Все великие русские писатели боролись против антисемитизма... Мы, воспитанные на традициях великой русской культуры...» Ну и т. д.

Гордиться можно чем угодно. Даже лучше гордиться чем угодно. Гордиться чем угодно хорошо и общепринято. Местом рождения, русским языком, красотой отчизны своей неописуемой... Незнанием: ин. языков, истории своего народа (да и вообще любой достоверной истории), незнанием уклада образа жизни этой своей страны и полным сознанием своей правоты.

Одним из самых серьезных своих потрясений в этой своей жизни, пожалуй, даже культурным шоком было прочтение полтора десятка лет тому назад тома прозы Хорхе Луиса Борхеса.

Профессионально занимаясь литературой, сам сочиняя, я, знаете ли, не читал по-испански. (И сейчас не читаю.) Но переводной литературой интересовался. И всегда предполагал, подспудно, на уровне инстинкта писателя ощущал, что за яркой, густой, изысканной латиноамериканской литературой второй половины 20 века – за Маркесом, Кортасаром, Касаресом, Селой – что-то или кто-то стоит...

Что где-то, вне пределов видимости, за кулисами культуры присутствует гигантская фигура мастера... Шок при прочтении Борхеса был сокрушителен. Даже не само мое переживание при столкновении с гениальной прозой, даже не само ощущение некоторой ничтожности моих амбиций при встрече с великими трудами этого литератора ввергло меня в удивление и отчаяние. Не то, что я самодовольно и с уважением к себе изобретал, как я позднее понял, велосипеды, – то, что я мнил на ощупь сделать в литературе, сделано и давно всем известно и уже разменялось, разошлось и истрепалось по эпигонским шлейфам, – нет, шоком было то, что никто не стоял за пресловутыми кулисами культуры! Борхес твердо стоял в центре сцены при полном свете рампы – в свете культурной сцены. Его литература была общеизвестна. Он учил. Его изучали. Он был общеизвестен. Он оказался почти общим местом в культуре. В культуре, в которой, как я думал, я существовал на вполне равноправных началах. И в тот момент, когда я, среднеобразованный литератор из Ленинграда, наконец-то был допущен к знакомству с фактом его существования в культуре, к тому моменту, когда я волею судеб соизволил выяснить, что господин Борхес цитируется практически всеми современными исследователями литературы, писателями, кинематографистами, но я этого не знал, – к тому моменту было уже поздно... Поздно оправдываться. Можно было только люто и свирепо, в пространном русском ругательстве, бессмысленном и беспощадном, выразить всю горечь своего былого отлучения от культуры, изоляции от мировой культуры.

Не лишне упомянуть, что унизительность этого открытия и переживание этого унижения тогда, лет пятнадцать назад, ввергли меня в серьезный бытийственный кризис.

К чему я это пишу? К чему тревожу тень Борхеса? Отнюдь не к тому, чтобы очередной раз проморализировать на тему второсортности нашей культуры и воспитания или создать вариации максимы «век живи – век учись». Хотя даже если я достигну этого эффекта, я буду считать, что предложил вам разделить мое переживание не зря. А хотел я лишь подчеркнуть одну специфическую особенность нашего сознания, может быть, носящую отпечатки когтей сов. воспитания, а может быть, и вообще свойственной всему человечеству в целом. Гордыню невежества, щегольство самопала, браваду серостью. Эти гордыня, щегольство и бравада ливнем льют со страниц нашей прессы, половодьем разливаются на полосах газет, брызжут из пачек почтовой переписки...

«Я, конечно, ничего в этом не понимаю, но я думаю, что...»

Дамы и господа! Мнение фрезеровщиков о началах термодинамики и мнение кастелянши о верлибре абсолютно ценны для их, этих мнений, носителей, но не корригируют истины по причине их, этих мнений, несостоятельности. По непервосортности этих мнений. Так позвольте мне их не уважать, эти мнения. Так разрешите мне отказаться от вежливой самурайской улыбки, когда, обращаясь ко мне, позволяют себе высказывания в стилистике: позвольте мне как человеку со стороны и т.д. ... Не позволю.

 

* * *

 

А в утешение обиженным и оскорбленным – неприлично длинная цитата.

«... Единственное, на чем я позволю себе настаивать, – это то, что я обладаю не меньшим чувством юмора, чем другие люди. Впрочем, как это ни странно, я еще не встречал человека, который не думал о себе того же. Каждый признает, когда этого нельзя избежать, что у него плохое зрение или что он не умеет стрелять и плохо стреляет из ружья, Но избави вас Бог усомниться в наличии у кого-нибудь из ваших знакомых чувства юмора – вы нанесете этому человеку смертельное оскорбление.

– Что вы, – сказал мне на днях один мой приятель. – Я никогда не хожу в оперу. И с гордым видом добавил: – У меня совершенно нет слуха.

– Не может быть! – воскликнул я.

– Клянусь вам! Я не в состоянии отличить один мотив от другого. Я не отличаю, когда еще только настраивают скрипки, а когда уже играют сонату.

Его прямо-таки распирало от гордости...

И тут я позволил себе вставить, как мне казалось, безобидное замечание:

– С юмором у вас, должно быть, тоже неважно... Ведь тот, кто лишен слуха, как правило, лишен и чувства юмора. Мой приятель побагровел от гнева.

– ...Да если хотите знать, юмора у меня хоть отбавляй! У меня его хватит на двоих таких, как вы».

Автор этой пространной цитаты – Стивен Ликок.

 

 


Окна (Тель-Авив). 1993. 14 января. С. 10.

 

 

Система Orphus