БЕЛЫЕ ОДЕЖДЫ

 

 

«Поэту пристало носить белые одежды… Покроя вольного, но строгого, не стесняющего движений…» – это Ибн Рушд делится своими представлениями о способах сохранения достоинства литератора в вытачках.

Во времена династии Тань (был у меня такой период в жизни) цвета поэтического цеха были желтый (цвет солнца в сероватый денек на берегу Хуанхэ, в июле, в 11.32 утра, после четырнадцати приседаний гоу-фэ) и серебряный. Персы, в отличие от мидийцев, назначали версификаторам, ворам и психам – черный. Фатимиды – опять же черный и патриотический тюркиз, в Провансе менестрелям положен был чернополосный-краснополосный, а вторая штанина про­сто красная, при дворе Маргариты Наваррской – белый и голубой с бубенчиком, греки наказывали шафранный, но без никаких штанов и коричновая окантовка. Индусы, русские и ирокезы предлагали рубище в за­щитных тонах, миннезингеры должны были одеваться в голубое, скальды – в белое и опять же красненькое. Маяковский настаивал на желтой кофте, плавно переходящей в синюю блузу (рукав шале, вход свободный и пройма). Карл Девятый запретил бантики – он прямо с ума скодил, видя на поэте-гугеноте бантик. Екатерина Великая, большая дока в туалетах, никак не могла выбрать гамму униформы, фавориты каждый тянул свое: Потемкин настаивал на рюшах (чтоб цвет маренго) и орденах, а Чарторыжский напротив: пся крев, говорил, стойка, боска и оборочки. Во Франции одно время преобла­дал унисекс – флорентийский стиль, в Англии – наоборот – французский (перо носили слева, цвет исключительно голубенький, в петлице барбизонский подсолнух), в Германии – черный с дубовыми листьями, в РСФСР обычно письменникам назначали к ношению два варианта костюма: полосатый на выход и деревянный на вынос, в первом случае – лауреатский значок на планке, во втором на бархатной подушке. Шили навырост, впрок.

Абсолютный беспредел настал в так называемый постмодернистский период, о чем – ниже, четыре сантиметра ниже коле­на!

Хотя декаданс отличался известным плюрализмом: Есенин носил лапти и балалайку навыпуск, Волошин – хитон, Скиталец – косоворотку {как будто он Горький, но пья­ница), Мандельштам обходился шубой, Ах­матова – шалью и обеими перчаткам на правую руку, а Пастернак {по воспоминани­ям Нейгауза «вообще был такой ранимый, что) без кожи ходил».

Луначарский, при поддержке горского поэта-семинариста, ввел моду на френчики для Бедного и мягкие полусапожки (Глазы­ри, глазыри… Никуда без глазырей!)

Вознесенский же даже в баню не ходит без фуляра от Ив Сен-Лорана. Лимонов сам себе незатейливо, но талантливо шьет брю­ки гульфиком кзади. Бродский одевается так: мягкий квакерский сюртучок с набрюш­ником в профессорском стиле, обязатель­ный инжамбамант в строчке, обилие деталей – накладных расходов в конце предло­жения из кожезаменителя. Одна пуговица на все про все. Ретроград.

В Изгнании, то есть в поэтическом сво­ем рассеянье русские поэты – те вообще с ума посходили, напяливают что плохо ле­жит: поэт Владимир Тарасов украшает голо­вогрудь бисерной кокеткой, поэт Лосев но­сит очки с диоптриями, поэт Кузьминский ходит срамным и голым, поэт Волохонский таскает галабию по мюнхенским мостовым, поэт Бокштейн подпоясывается вервием, поэт Верник окончательно застилизовался под эпоху москвошвея, в беличьего меха жакеточку в хамсин гусарит сочиняющий ху­дожник Гробман, поэт Д. Зингер вся в ретрухе, начес на поэте Бараше ниже всякой кри­тики. Губерман не меняет нарукавников (прямо сердце обрывается), поэт Кудрявцев таскает мою шинель с алым подбоем, о по­этессах не говорю. Оглянешься с холодным презреньем вокруг – одни ряженые. Какой-то дактиль, честное слово.

Нет, конечно – пристало. Прав, тысячу раз прав Ибн Рушд! Белые одежды. Не стесняющие движений. Вольные. Но – прошу записать в прото­кол – строгие. Прямая спинка. Манжеты для черновиков. Отвороты. Шлиц! Куда сегодня без шлица?! Шлиц – я настаиваю! А фестончики с гофре убрать. Чтоб не мозо­лили гофре мой тюрнюр. Положа руку на горжетку, я так скажу: люблю я, знаете, ро­скошные прикиды! Чтоб на люди не стыдно. И чтоб материал сам за се­бя стоял (пан-бархат, креп-дышин, пар-ча!), и чтоб яркая заплата. И хо­тя из пристойных моей экзистенции партикулярных одежд, как-то: редингот, мантель, болеро, пончо, смокинг, бриджи, техасы, ташка, бармы, бекеша, толстовка, шлафрок верблюжьей шерсти с бранденбургами – дарят мне (а одеваюсь я, по скромному своему достатку, – увы, в основ­ном, в добровольные – или пока не выпросишь – пожертвования) платье, не совсем отвечающее моему строгому вкусу и претензиям на утонченность.

Тут во­обще есть не­которая тонкость. Следует поста­вить себе порог, ни­же которого ты не падаешь, – спроси у своего сердца: что на себе будем носить из дареного, а что не будем. И тоже кому-нибудь презентуем, с барского плеча. Хоть на помойку вынесем и там уже подарим, хоть – пусть полежит, пока не потолстеем. Чай, сами себе – цари. Мотылька на плече носящие.

Вот недавно, полдесятка лет тому назад, принял я подношение. Мундир с эполетами. Почти что и не ношеный. Вторые, вероятно, руки. Сидит, как влитой. Видимо, офицер морской кавалерии доминиона Канада умер, будучи моего телосложения. Согласитесь, с эполетами не пойдешь на прием к пкиде гизбарута ирии просить не отключать воду еще денька два. Не идут эполеты и в маколете. Так я какой выход из положения нашустрил? Спорол галуны, подштопал дырки от орденов, погоны, жестом разжалования – прочь! – а что?! По сей день не разуваю: так и хожу. Ноги на ширине плеч, руки на уровне груди, зубы навыпуск. Мне очень идет мужественный покрой кителя и цвет его волны.

Оттеняет покладистость моей природы-тевы. И действительно, ну их! – эпо­леты! От них одна головная боль. Или – муфта.

Казалось бы, на что мне муфта? А бы­вало, в хороший декабрьский ливень, когда молнии кривляются в высоте, как будто «нетопырь летит весь – крыла воздев» (Шломо ибн Габироль. XI век. Перевод мой) и Ни­агара с потолка – сядешь под зонтиком к столу, ноги – в муфту, а сверху, поверх колен передничек (доставшийся мне по случаю – встала на капиталку операционная) клеенчатый, чтоб кровь стекала, и где кровь – там и вода, где пьют, там и льют, – так вот, сядешь, бывало, дома, на улице Бен-Гилель (но не тот!..), смотришь, ливень и прошел. И светло так в воздухе, после грозы! И радуга – от книжного стеллажа до шифоньера – многоцветная радуга-дуга перекинулась. Блаалепие! И муфту можно даже и не перешивать. Ну, о шинели я уже писал. Много хорошего, выйдя наружу, я мог сказать о шинели. С трудом войдя, выдавивши из себя по капле раба. И всему хорошему в жизни обязанный книгам.

Вообще в жизни моей в Израиле есть место всему: буркам, бареткам, унтам. Паре-другой дох, одной епанче происхождения по бедро, полукостюму для получасовой езды по ландшафтам повышенной непроходимости – и стеку с рукояткой-уточкой.

То Карден привезет коллекцию Зайцева, то Юдашкина принимают за Гуччи – и все на пространстве кройки границ и шитья протокола о намерениях. А я... – я предпочи­таю пребывать в неведении о бывших носи­телях и наполнителях моих костюмов: моя рука – вторая, молодость моя – не первая, дыхание – не третье. А проза – четвертая, получите жетон на призовую игру.

«Поэту пристало носить белые одеж­ды...» – процитировал я приказчику в свое время, решившись приобрести сооответствующий своему статусу и мне белый колониальный костюм (в виде исключения за собственный счет собственного шального гонорара). Продавец бутика «Альфонс», хоро­шенький до чрезвычайности, окинул меня цепким взглядом и забеспокоился. Хотя, на первый взгляд, я должен быть еще ничего. Зрелый мужчина, в персиковом блейзере (прощальный дар моей Изоры), палевой шелковой сорочке (застегивающейся на ле­вую сторону, ну кто считал...), чесучовых брюках-сосидж, в первый раз купленных в 1929 году в эпоху Великой Депрессии в Ат­ланте, но еще хоть куда (благотворительная посылка), в галстуке «Армен де Грасс» – по­дарке одного лауреата Пулитцеровской пре­мии, в жилете цвета изумрудного голубино­го горлышка (если голубя покрасить), из кармана которого брякает дутая цепь американского золота, приводящая взор к ду­тым часам-луковице. Выражение лица искательное: белые, говорю, одежды.

Продавец был тертый, интуиция работа­ла: то, что он со мной напечется, – ежу ясно. Продавец вздохнул.

– Ну, – грубо сказал я.

– Сами носить будете?.. Или в подарок? – продавец поколебался. – Другу?

– Сам!

– Белый-белый?

– Белый-белый.

– Реглан?

– А хоть бы и реглан!

– Регланов нет.

– Тогда не реглан.

– Белый?

– Белоснежный. Лебединый. Летят гуси.

Ма амарта?

– Ничего. Гуси летят. Цвет – лаван.

– Белых нет.

– Так вот же висят! – я показал на ряд.

– А-а. А размер?

– На меня…

– Нет у нас.

– Есть.

– Нет…

– Обязательно!

– Слушай, а зачем тебе белый костюм? Ты что, замуж выходишь?

Я посмотрел на продавца. Он покраснел и отвел глаза. То есть – наоборот – отвел глаза и замялся…

Слиха, – буркнул он, рассматривая ногти на просвет…

– Ну! – требовательно сказал я.

Приказчик встрепенулся. Глаза его зашарили по моему лицу, он панически соображал, кто ж это оторвал его от размышления, видимо, о том, что Элохим натан, Элохим лаках, а некоторым не натан…

– Уже, мсье, – сказал скучно и тускло черномазый, но смазливый приказчик, – чем я могу вам помочь?

– Костюм… Белый… Лаван-лаван… (Ты что?! лоно матери твоей, издеваешься?! ло­но сестры твоей! Ты, подверженный перверсным склонностям, содержатель жен­щин легкого поведения!) Дай мне костюм.

– Ваше дело, – сказал продавец, тряся пробором, пожимая плечами, разводя рука­ми, качая тазом, закатывая глаза и сардонически покашливая.

И как ребенка подал мне Его. Я понес его на отлете в примерочную. Продавец включил транзистор. Давали Патетическую.

Так ладно на мие не сидел никто, вклю­чая 27 лет жизни при советской власти. Он даже и не си­дел, он возлежал, он лежал на мне, на моем нежирном костяке. Он скрыл, как мама заглаживала в детстве ушиб, легкие недостатки моей точеной фигурки: сутуловатость (сколиоз там), непрямоногость, недостаточную рос­лость, не очень чтобы длинность, животик, где он у всех нормальных людей располага­ется, и прочие тяжелые дефекты осанки.

Я исчез. Имел место многократно пре­ломляющийся в зеркалах – костюм белый-белый. Колониальный. Драгоценной чесучи. С девятью филигранными, совершенными пуговицами на триумфальном фасаде. Про­стой и изысканный одновременно и в одном и том же месте. Костюм, белые одежды. Я затих. Я вздел руки. Костюм подхватил на лету, быстренько отрежиссировал и довел до совершенства мой жест. Как выпустил голубя под купол неба Иерусалима.

Я расправил плечи – костюм! Костюму полагалось баронетство и орден Бани. Я подбоченился – костюм уже раскидал банду наемников, пытавшихся похитить леди мою Диану. И обесчестить. Но не тут-то было – костюм был начеку.

Я представил себя читающим свои политологичесяиѳ колонки в этом костюме пе­ред толпой, скандирующей: «Ми-шень-ка! Ми-ше-нька! Мо-ло-дец!» (и похороны, не ху­же чем у Высоцкого!) И конкурс красоты вдов моих безутешных. О, костюм!

Я представил себе вдов моего костюма. Попробуют мне теперь отключить воду! Пусть только сунутся соседи с претензией, что, мол, протекаю. Я надерзю в банке! Бер­кут будет есть с моей руки. О, костюм!

Нарисуйте себе мой портрет в этом ко­стюме! Умоляю, нарисуйте себе мой пор­трет. Нарисовали? А теперь сверните его в трубочку. Свернули? А теперь за… М-да. Впрочем, не надо. Я ни разу его не надел.

 

 


Окна (Тель-Авив). 1993. Декабрь. Публикуется с незначителными сокращениями.

 

 

Система Orphus