КАРНАВАЛ

 

 

Теперь-то уже, по прошествии стольких лет и генеральных последних корректур, трудно отделить вымысел от изощренной фальсификации подлинной истории нашей. В Хронике Страстей начала последнего десятилетия века и заодно, кто ж мелочиться-то будет, – «Русских Девяностых» – пемзой ли да мелом, за ради нового полисемита али просто стерев файл и забыв имя его в «Памяти», – в хрониках Наших Страстей не отмечена дата поворота на ножку моей персональной судьбы – когда (и кто они – поименно?) мойры распорядились, чтоб явочным порядком я, некогда сочинитель стихов и поэт, отныне и присно писал смешно, только смешно и ничего, кроме смешно!

Сейчас, невнимательно пробегая изредка мне попадающиеся вырезки своих первых статеек (я перенес – с начала своей газетной карьеры – две описи имущества, три ремонта, из которых два капитальных, ссылку, два развода, из которых один капитальный, групповой и персональный переход из одной «команды» в другую, смену клича, дизайна, хоругви и беспартийной принадлежности, так что не только подшивки сочинений – завещания в архиве своем отыскать не могу!), сейчас, меланхолически в пальцах кроша уже ломкие, с опавшей пудрой, крылышки моих тогдашних однодневок, я умиляюсь собственной робости, застенчивости своей тогдашней, страха утерять за ради красного словца доставшиеся от прежних, литературных еще штудий навыки художественного письма – открытого писательского письма к интеллигентному читателю.

Ах, эти ювенильные приемы: многоточия, контаминации цитат, пикнические фигурки умолчаний, тонкая ирония, сарказм невысокого градуса каления, библиотечный юмор.

 

Karnaval

 

Теперь я пишу смешно. О чем бы ни писал. Более того! Даже ежели, вопреки собственной, или «редакторской», или эмоциональной, например, установке, я пытаюсь сочинить что-либо патетическое, упругий поводок уже и не жанра, но роли воздергивает, возвращает меня назад.

Мне так, по окончании антраша и реприз, – лень было снимать парик, отстегивать нос и смывать грим на ночь, что маска приросла... Но не все так примитивно. Я не скучаю по тем временам, когда я еще размывался на ночь: я их забыл. Скорее, и скорее всего, я разучился писать не смешно, утратил навыки несмешной авторской речи: ура.

Решительная, дамская по авторству и сучья по безжалостной сути, металлическая формула закона: «Человечек – это стилек» – в моем случае и обратную силу имеет: стиль мышления это способ существования человека. Я действительно обнаружил (со временем), что не способен серьезно существовать в несмешном мире. Если уж отчетливо жить в том реальном универсуме и если уж писать, описывать его – то следует, а пожалуй, и единственно возможно – писать смешно, только смешно и ничего, кроме как – смешно!

«Смешно» – как экзистенция, репродуцируемая литературой и репрезентируемая литератором, – не имеет никакого отношения к чувству юмора, как его понимает обыватель. Это скорее попытка согласиться с чувством юмора Господа Бога. Или – дело вкуса – Божка или музы Истории. «Смешно» – это качество, присущее миру, в котором и у которого обязательно есть автор. В этом смысле: и Толстой, и Моцарт, и я всегда писали «смешно». Потому что жили смешно и жизнь их была «в смешном». И если раньше, несколько в щегольской манере самоиронии, я только что не позволял себе вслух расхохотаться на предложение (впрочем, добродушное и невинное) извне: «Мишка, напиши о Чечне что-нибудь с юморком...» или: «Генделев, тут у нас темка подходящая для тебя – палестинско-египетские переговоры зашли в тупик...», – то теперь сохранение серьезной мины дается мне с легкостью столь необычайной, что я начинаю подозревать, что и повода для (авто)иронии мне не подали.

Сама природа моего смешного такова, что внутри стихии моего смешного ничего смешного нет, как в смерче – ветра, а в бессмертии – смерти. В чужом смешном – тоже.

Я ни в коем случае не собираюсь посвятить это сочинение исследованию «смехового элемента» и апологии или, не дай Бог, полемике с Бахтиным и присными. Предметом моих исследований всегда являюсь я сам, а жертвой – случайный читатель, так что тут не до умствований, а до персональной философии. Другими словами, я не объясняю мир, не наблюдаю его, но – свидетельствую.

Стараниями моих работодателей, потребителей, заказчиков и воспитателей я сегодня действительно не вижу во Вселенском Порядке ничего смешного. Подчеркиваю: не того, что не может быть подвергнуто осмеянию, а того, что противоречит представлению моему (и Господа Бога) – о смешном. А само по себе смешное – в осмеянии не нуждается.

В осмеянии – при всей смехотворности – не нуждаются: переговоры об автономии; требования Египта присоединиться нам, Израилю, к Договору о нераспространении ядерного оружия; требования секретариата ООП о провозглашении палестинского государства – в полном объеме государственности и со столицей в Иерусалиме; требования Сирии об уходе с Голан; давление левых министров в плане свертывания программы строительства Большого Иерусалима и т.д., и т.п.

Более того, отнюдь не нуждаются в сатирической оснастке извне дебаты об изменении положения о возвращении и поправки к закону о еврействе, – можно только закавычить некоторые реплики диспутантов. Ничто смешное, кроме содержания и формы, нельзя прозреть и вывести на арену за ухо на солнышко из внешнеполитических программ и деклараций нашего государства: все в тексте и контексте! К чему сарказм! И подковырки!

При всей невинности и непомутненности моих коллег по пахоте газетной – слава их, сатириков и насмешников, иронистов и фельетонистов – заслуженна, особенно у верстающих сводки новостей. И хоть им легко достается эта слава, и они, по скромности отмахиваются от нее – она заслуженна выслугой лет в этой стране и честностью работы с материалом. Я утверждаю, что не только «Вести» – сатирическое приложение нашей общины, но и община – сатирическое приложение к Израилю, который, в свою очередь – обхохочешься! – юмористическое приложение к нееврейскому миру. И – судя по всему – почти бесплатное. Вкладыш. Самоокупаемое за счет рекламных объявлений (см. «Материалы Базельского конгресса», Декларацию Бальфура и мирные договоры с Египтом (Мицраим), Иорданией (Эдом), амалекитянами). А чтобы не предавать какое-то искусственно раздутое, исторически неоправданное положение судьбе периферического, немногочисленного народца (китайцев, например, уже миллиард двести миллионов), следует воспринять и мир наш израильский, и страну непрочную нашу как шутку, как насмешливый комментарий к заявлению: «и после этого отпустит Он вас отсюда, когда Он отпустит, окончательно выгонит вас отсюда. Скажи народу: пусть возьмет в долг каждый у знакомого (египтянина) и каждая (женщина) у подруги (египтянки) серебряных вещей и вещей золотых» («Шмот» 11,50). И в иронии – почувствуй себя равным Творцу!

Единственное, что мешает мне полностью отдаться моему Призванию – сатирика, комика, юмориста, – это быт. С его повышенным накалом серьеза. Мой персональный быт отвлекает от Творчества, ставит палки в колеса, не дает расхохотаться, ткнуть в пароксизме ржания под дых локотком соседа по смеховой акции; утереть слезы и то некогда, руки не доходят.

Дело все в том, что, по геометрии Бахтина, я живу, хотя и с видом на небо, но в нижнем мире.

Мой мир ниже, как бы это поизящнее сказать, – ниже пояса. Он безусловно рукотворен, многие постарались от души – карнавализирован. Но как-то спустя рукава. Я пытаюсь исправить положение, до боли, до ломоты в загривке (отложение соли земли русской) пытаюсь прозреть горние выси горнего своего Иерусалима, но грехи не пускают. Многочисленные мистерии, невольным участником которых меня делают обстоятельства, ничего общего не имеют со служением Высшему Началу. Приходится служить за небольшое вознаграждение Низменному Началу, т.е. – Концу. Причем никак не выйти на пенсию, скопить на старость дивиденды комикования своего.

Мне тут намедни пришлось принять участие в одной мистерии. Попросить у Еврейского государства, верней у аппарата насилия Еврейского нашего государства, а еще верней – у Полиции нашего Еврейского государства – защиты от некоего абсолютно подлого и, само собой, незаконного произвола некоторых частных лиц, почему-то начавших манипулировать моей небольшой собственностью. И получил я устный ответ полицейского офицера, что он (и вверенные ему силы аппарата насилия нашего еврейского государства) пальцем не пошевелят в мою защиту, ибо заняты проблемами на территориях по нашей – он имел в виду мой русский («правый, надо понимать) акцент – вине, и у него, по нашей, «правой», надо понимать, вине забот полон рот. И вот если бы мы – «правые» – не заставляли его заниматься «арабскими» делами, упорно не желая отдать территории, он бы мог посвятить всего себя своим, как он выразился, – прямым обязанностям – не надсмотрщика над арабами, а надсмотрщика над жуликами-евреями. А поскольку ему такие, как я (с «правым» акцентом), маньяки не дают отдать территории, то и времени на нас у него не найдется… И просит его понять как интеллектуал интеллектуала.

Я, знаете, от его логики – обалдел. Но потом вспомнил, что я сатирик. И все пошло, как по маслу. Мистерия удалась на славу, кроме того, что меня чуть не привлекли к суду за оскорбление действием этой сволочи при исполнении служебных обязанностей. Я вдруг, как озарение, ощутил, что это – смешно. И как дитя, чуть не попавшее под грузовик, – от испуга начал громко смеяться: это же карнавал, сакральное действо! Он – интеллигентный сабра, судя по произношению, он – ряженый. В форму госаппарата насилия. А на самом деле, в обыденной жизни – он милый, гуманный, с идеалами и представлениями о справедливости дегенерат. Это мы так договорились, чтоб было смешно, что он – полицейский, а я, соответственно, – сатирик. Ха-ха. А по окончании карнавала мы переоденемся в партикулярное серой краски будня – он в цивильное: шортики на помочах и пионерский (пардон, скаутский) галстучек социалистической расцветки, а я в привычное: полосатый бушлат, бахилы на босу ногу.

Или другое, менее завлекательное, но ритуальное действо, в котором мне довелось принять участие: наложение брачных уз уругвайским браком. Мальчик лет эдак сорока был изумительно кошерен. Девчонку того же возраста звали, по-киевски говоря, – Берта, отчество было у нее смешное – Ароновна. Но у нас ведь все по матушке. А, ирония судьбы! Матушка ее матушки была Брониславой, что по первой части – «Броня», безусловно устраивало раввинский суд, а вот «слава» на кончике хиляло... И перед счастливыми молодоженами открылась ослепительная перспектива: или на Кипр, или на родимую Кыевщину, или уругвайским браком венчаться. Я хохотал как бешеный, когда потенциальные молодожены чуть не всерьез обсуждали вопрос, а не перейти ли им в ислам? – ведь тогда все можно было 6 провернуть по месту жительства!

На исторической родине любого араба и арабки (а не, как выяснилось, – любого еврея и еврейки), в смысле права законно улечься в супружескую постельку. Но что очаровательнее всего, что у их вероятного потомства в перспективе тоже смеховая перспектива...

Сатирик я, как теперь выражаются, – «по жизни». И творчеству. И никаких шансов избегнуть. Карма. Судьба. Доля. Тафкид. Только сердчишко в последнее время пошаливает, да цифири давления похожи на рейтинг Каспарова. Но в целом – сатирик. Сатирик, комик – это не тот, кому смешно, это тот, кто сидит по горло в том, что смешно. И оттуда чирикает. Если ж вы чирикаете не «оттуда», то это уже или Гавайи или Горний Иерусалим, второе облако, эманировать два раза, евреев просят не беспокоиться.

Хуже всего, когда сатирику самому смешно. Это выпадение из такой стройной системы мироздания, выпадение из слухового окна с риском сломать шею. Сатирик со сломанной шеей – это непрофессионально. Да и выя у меня жестковата. Особенно с годами: головогрудь, а не шейка.

И еще несколько слов о себе. Как вы уже догадались. Смеюсь я редко, как правило, от страха. И даже всегда – от страха. Если первая природа – мир Божий, вторая – мир человеческий, третьей природе не бывать. Потому что если в первых двух есть место для смеха (вернее, иногда, на периферии, остается с краюшку место и для несмешного, точнее для не очень смешного), то в третьей природе (без Бога и человека-еврея) жить не хот-ца! Не смешно-с! Мне ни за что не смешон мир, в котором меня нет. И пугает меня так, что я весь смеюсь, – вид на тот мир, в котором меня нет.

И тогда я сажусь за стол и сочиняю смешное. Например, войну в Чечне. Или режим поэтапного ухода с Голанских высот. Или какие другие новости и последние известия. Теперь уже, по прошествии стольких лет и генеральных корректур, трудно определить, когда я, некогда трагический поэт, начал писать смешно, только смешно и ничего, кроме смешно.

Да и не к чему! Как у коллеги Мидаса все из рук падало уже золотым, так у меня, к чему не прикоснись… Скушно кончать столь незатейливую фразу. Но придется. Как это там у меня? – «Стиль мышления это все еще способ существования человека»?..

Омывалам в Хевра Кадиша, прежде чем предать меня моим плакальщицам, придется, вероятно, изрядно попотеть, отламывая нос, выдирая с корнем парик и сшивая на всякий случай мои губы. А на груди я хочу, чтоб гигантский бантик – я так люблю! – и на заднице – чтоб летучая мышь, самочка. «Элохим натан, элохим лаках», но может, «что и остается чрез звуки лиры и трубы»?

 

 


Окна (Тель-Авив). 1995. 23 февраля-1 марта. С. 14.

 

 

Система Orphus