АЛЕНЬКИЙ ЦВЕТОЧЕК, ИЛИ
ДОЧЬ СВЕТА ФИРА ЦИППЕЛЬШТЕЙН

 

По утрам я отказываю роду человеческому в чести включить меня в свой состав. На месте рода человеческого я бы не особенно расстраивался: потеря не велика, приобретение чревато узнаваньем. По утрам просыпается моя природа: новости цвета, окрашенного в головную боль забора, автоответчик проквакивает катастрофы прошлой ночи, телефон поставляет свежую штыкованную волну-атаку на меня. Именно по утрам случается самое страшное: событие, как известно, совершается в момент извещения о событии (событие просрочки платежей, возврата опрометчивых чеков и событие ареста за что ни попадя, но как назло – персонально и прицельно тебя. М.Г.!). По утрам, ой да по утрам как бы поздно оно ни начиналось, это утро туманное ты с последней прямотой постигаешь, чего и каким способом ты уже не успел в жизни, потому что проспал, потому что досадный и, как всегда, открытый перелом пяти маховых (главных) перьев правого рабочего крыла, потому что она уже ушла безвозвратно и вообще тебе не по карману, и потому, что позвонил агент «Общества чистых тарелок» и поведал (это в шесть тридцать-то утра!), что у него подгорело.

Засыпаю я всегда с полуулыбкой на своем полулице просыпаюсь я а полуулыбку заело. Впрочем, один раз, помнится, я проснулся хохоча снился мне сладкий садо-мазохистский сон-сериал. В первой серии я получил Нобелевскую премию, во второй серии у меня ее отобрали несвоевременно ворвавшиеся на мой чердак гангстеры, а в третьей серии выяснилось, что отобрали не мою премию, а Бродского.

А вообще-то деньги снятся к слезам. И все прочее тоже.

А вообще-то лучше бы мне не видеть сны. Сон моего разума рождает вас, чудовища.

Вот, чего там далеко ходить, мой коллега А. Это в его лошадиную голову запало, пока я сплю не только написать статью, любомудрское эссе о евреях-гонщиках, но и опубликовать в утренней, которая на завтрак газете, озаглавив «Абрам и Сара в пыльных шлемах».

Или чего там далеко ходить, особенно ежели ошпарился кофе и не можешь отдышаться от предыдущей, как принято теперь говорить, «аттракции», чего там далеко ходить, когда коллега Б. сообщает об одной известной персоне: «...он совершил алию из Бруклина в 1982 году...» Это такой язык? Бруклинский?

Или - коллега В... Встаньте, коллега, когда о Вас говорят старшие. Вот так. Это вы, монстр вы наш, снабжаете свои опусы на всяческие темы интригующими шапками «Любовь... ненависть», «Преступление и... наказание», «Принц и... нищий» и уж совсем лакомое «Молодая... гвардия». Это, как я понимаю, чтобы заставить читателя задуматься.

Чего там далеко ходить? А радио лучше даже вообще не включать сие, как выразился один мой конфидент, полное зооложество, РЭКА, одним словом.

Пью свой утренний кофе. Напеваю «О, лучше б никогда я вновь...».

Стук. В дверь.

«...не просыпался». М-да. От лица, которое стучит в дверь, вместо того, чтобы надавить на пипку звонка, я не жду ничего хорошего. Сам потому что такой. Злая энергия потому что бьет. Бурливый потому что. Ладно, отпираю дверь. Стоит.

Я ей говорю, вернее вру:

Мадам, говорю, вы же видите я работаю, я занят. И зябко кутаю хрупкие свои плечи в халат.

Я не мадам, говорит она, впрочем, с довольно покорным выражением на личике. (Лет тридцать назад она вполне б сошла за аленький цветочек в засуху.) Я не мадам, я Света, вернее Ора. И фамилия моя, вернее, творческий псевдоним Светова. Теперь Бат-Ора. (На Свету Светову Ора Бат-Ор, во девичестве Фира Циппельштейн похожа, как я на Шварценеггера.)

А я Михаэль Самюэльевич Генделев-Хермонский, говорю ей в надежде, что не поверит, зальется русалочным смехом и убежит, цепляясь за березки, в даль, в даль...

Я не оторву у вас ни одной лишней минуты, лепечет Света-Ора-Фира, и вдруг я замечаю в руках, точней притулившимся у трогательно непрямых ног мальчикового размера чемоданчик. С такими демобилизуются из спецназа или выходят из лагеря.

Я очень не люблю, когда мне стучат в дверь, но еще больше я не выношу, когда в проеме стоят с чемоданчиками. Аленькие цветочки запаса. Я прямо паниковать начинаю.

Не отрывайте у меня, если можете, говорю я с нелюбезностью, прямо граничащей с хамством. Я работаю, понимаете, Света, дочь Света, я ра-бо-та-ю!

Понимаю. А над чем вы работаете, Михаэль Самолыч Гёнделев-Хермонский? Новая вещь? Сначала я вам почитаю, а потом с удовольствием ознакомлюсь с фрагментами вашего труда. Что-то очень эпохальное, не правдаль? Небось...

Небось! говорю я, чтобы хоть что-то сказать.

В принципе, я малодушничал с собой, поскольку уже исподволь догадался и о содержимом чемоданчика, и о цели визита, и о том, что произойдет сейчас. Но малодушничал, трусил, оттягивал момент истины, уповая на чудо. А вдруг она ошиблась дверью, а вдруг в чемоданчике фамильное серебро инков (из сумм Монтесум), а вдруг мне сообщат, что сгорела редакция, или просто что-нибудь хорошее, или это просто приехала дочка, дочурка моего вожатого из пионерского лагеря папиного завода «Вибратор», и ей негде жить, и жить она будет у меня буквально недолго, ну 2-3 месяца, пока не обустроится, а я пока могу пожить у моей бывшей какой-нибудь жены, на полу, на коврике, или... Да любое «или», но только не это! Не ЭТО!!! С утра! Прямо с утра тонкого утречка, в отличную хорошую стрелковую погоду для приведения в исполнение свежего смертного приговора. Но только не это!

Это это она. Она звонила по моему телефону, требуя творческого свидания. Прикидывалась мужчиной, старухой, беспризорником, говорящим попугаем Р-ромой, колической старухой, туристом, бардом-надомником это она, это он, это оно, это судьба. Это из-за нее, него, их я утреннюю почту сначала получаю, потом выкидываю, читая только наверняка: счета, да штрафы, да повестки, а если что по-русски, так что же может быть нужного по-русски-то когда опыт подсказывает, что по-русски пишут только графоманы! Светы бат Светы.

И вот так, по дешевке, вот так опрометчиво подставиться, чтоб взяли с постели, тепленького, токо что кофею испившего, еще чубук дымится и...

Небось! отчеканил я. (И решил для себя: Нет! Невермор. В этот раз я проявляю недюжинную свою волю, несгибаемость нет! Ноу, нон. Ло! Нихт в конце концов! Я пойду до конца. Надо будет переступлю закон человеческий. Не хватит попру Божественный Закон.)

И тоже мне: свинину в молоке ее матери нельзя, бибикать в субботу нельзя, нецку будду или бюст Биби Нетаниягу на буфет нельзя, даже жениться толком, т.е. на вольной и статной шиксе нельзя, а читать свою графомань с места с необщим выраженьем тетерки на лице мне, вводя меня в нервическое состояние, опасное для жизни, можно?!

Да креста на них нет! А раз Бога нет, разрешил один русский классик значит, все м-м-ожно.

Значит, можно дочь Света убить. И даже нужно дочь Света убить. И многие, я знаю таких, меня поймут, многие поддержат, а многие и пособничать станут и укрывательством заниматься. Вот, скажем, Носик, мой сосед. Молодой сильный Носик. За углом живет. Свистну, он подбежит, сделает С. Световой подкат, смотришь, пока я ее душить буду, и Аркан Карив подойдет, и Меламид, сосед добрый, и главная Редактор Окон подвалит заслонять происходящее от нескромных взоров. А тело этой бат Светы уже сам Эдуард Самойлович сховать поможет, это ему несложно, учитывая его связи. А замочили во девичестве Фиру Циппельштейн... И даже если сядем так и сидеть в хорошей команде, и даже многим не впервой, и почему бы не посидеть, ежели за хорошее дело и всем ребятам пример? А?)

Вот такие (взятые в скобки) мысли мгновенно протаранили мое сознание и вырвались из клыков наружу в грозном реве:

Небось!

Небось! Небось!!! Небось!!!

Я выпустил ногти. Чешуя имени Ариосто и Тассо проступила под глазами, боевые щитки из шипатого хитина наползли на ушные раковины («закрылки» ласково называли их случайные боевые подруги, любя перебирать их в минуты забвенья), я встал на хвост. И дыхнул. (Вечер накануне, как пишет в отчетах о собраниях ИЛК М. бен Шмуэль, явно удался.)

Откровенно говоря, я терпеть не могу по утрам вставать на хвост и вообще делать все прочие, кроме дыхательных, физические упражнения. Но в данной ситуации выхода у меня не было. Его выход заслоняла «поэтесса, ученица поэта Д., автор 23 поэтических сборников, увидевших тот еще свет», единственным и сокровенным а тайное, блин, становится явным желанием которой поэтессы дочки Света является прочесть МГ свои сочинения с места, и что мне должно прийтись по сердцу ее творчество, по ее есть такое мнение.

Восстал я против мнений Светы.

Я слез с хвоста и предложил мадам («я вам не мадам») выйти отсюда вон (в смысле пройти, сюда, простите, не сюда здесь спальня, а там занято, а вот сюда, пожалуйста, и подождать, покуда я, пардон, приведу себя в порядок и переодену сорочку...)!

Потом мы с ней пили чай. Оказалась Фира прелестной теткой, умелицей и мастерицей по части варений, солений и сушений, дала мне пару бесценных кулинарных советов и обещала научить вязать свитер и варежки для когтей мерзнут, понимаешь, перед грозой, ломит во второй-четвертых фалангах: артрит. Очень тепло и содержательно повествовала мне Фира о детских и отроческих своих годах, проведенных в маленьком городке на Днестре, который по весне весь покрывается нежной зеленью распускающихся каштанов и цвет легкий и непрочный сливовых дерев радует взор. Я люблю слушать про цвет сливовых деревьев, если не в рифму и с баночкой сливового варенья из укромного уголка сундука на ручке баночки, сохраненной между пухлыми, как только их выпускают на волю, и спрессованными в спящем состоянии, но в нашем случае не увидевшими воли рукописями Светы Световой.

О чтении вслух не могло быть и речи, сливовое варенье ласкало мой раздвоенный язык, над чаем стлался парок.

В дверь с грохотом постучали.

Кто там? не отпирая, сказал я забытой страшности рыком (рот был забит оладьями спорой Фириной работы). Я работаю. Я занят.

Это я, Лана, вернее Илана, мой творческий псевдоним Лана Огнева, теперь я Илана Бат-Ям...

Фирочка, вас там спрашивают, сказал я Фире, перетирающей тарелки.

 

 


Окна (Тель-Авив). 1994. 3 марта

 

 

Система Orphus