Исследования

Леонид Кацис

МИХАИЛ ГЕНДЕЛЕВ VS. ИОСИФ БРОДСКИЙ

 

I.

 

Проблема, поставленная в заголовке этой статьи, может быть воспринята двояко. С одной стороны, тем, кто не знает Генделева, что «Михаил Генделев ѵs. Иосиф Бродский», что «Иосиф Бродский ѵs. Михаил Генделев» вообще не имеет значения. Ведь Бродский с определенного постмандельштамовско-пастернаковского периода это наше все. Для тех же, кто знает Генделева тоже, как кажется, нет проблемы: ну не любил он своего державного современника и компатриота и все.

Нам же представляется, что проблема есть. И это проблема так сказать, позднего Генделева, а особенно его позднего осмысления творчества Осипа Мандельштама, которое наиболее ярко выразилась в стихах «К арабской речи».

Нетрудно видеть, что подобное переосмысление стихов «К немецкой речи», которые были написаны Мандельштамом очевидным образом в момент, предшествующий тотальному уничтожению евреев Гитлером, в условиях анти-израильской истерии 2000-х гг. выглядит столь же очевидным предупреждением и пророчеством поэта.

Еще одна деталь связана с тем, что Генделев с группой своих более молодых коллег принадлежал к т.н. русско-израильской литературе. А эта точка зрения с неизбежностью ставит задачу переосмысления позиции евреев по отношению к чужой речи, у которой они так хотели учиться «достоинству и чести». И если трехсотлетняя попытка подобного «учения» в европейском культурно-языковом контексте благополучно закончилось Холокостом и образованием Израиля, то ничего подобного в русско-израильско-арабско-мусульманском окружении явно не просматривается.

На этом фоне стоит вспомнить и то, что Генделев, в отличие от Бродского, совершил свое «Великое путешествие» (1993) (так назывался его прекращенный писанием роман, хотя первая книга доступна читателям) в родной «Ленинград-Петербург», в то время как Бродский только собирался придти «на Васильевский остров ... умирать». На это уже после смерти Бродского в Америке, Генделев написал: «На Vasl'evskу Island приезжать уже не надо».

Сам же Генделев, как известно, последние годы жизни жил на два дома: Россия и Израиль. Поэтому есть смысл проследить, как два поэта реагировали на одну и ту же проблему отношение к исламскому Востоку, абстрактное для Бродского, и предельно конкретное для служившего в израильской армии военврача Генделева.

Но до того, как попытаться выделить именно «восточную» тематику поэзии Бродского для сопоставления ее с аналогичной у Генделева, мы коснемся одного специфического вопроса. Соотношения состава книг Генделева по отношению к текстам Бродского. Вот, например, две «колыбельные» «Трескового мыса» Бродского и «... с видом на небеса» (1997) Генделева из книги со специфическим названием «В садах Аллаха». В «Колыбельной» Бродского читаем, посвященной А.Б. и очевидным образом связанной с расставанием с любимой, читаем вещь вообще невозможную у Генделева нечто абстрактное о бомбардировщике:

           И здесь перо
рвется поведать про
сходство. Ибо у вас в руках
то же перо, что прежде. В рощах
те же растения. В облаках
тот же гудящий бомбардировщик,
летящий неведомо что бомбить.
И сильно хочется пить.

 

Понятно, что в любовной «Колыбельной» Генделева никаких бомбардировщиков нет. Ведь посвящена она не расставанию с любимой, оставленной на другом океанском берегу другой империи, а «расставанию» с нерожденным любимой сыном «с моим похожим и весь в меня». Однако начинаются «Сады Аллаха» (помимо вступления, о котором ниже) с поэмы «Церемониальный марш», где читаем:


Тема
интереснее, чем мотив
наш Военный Бог наигрался в нас
то ли военрук у нас
дезертир
то ли дирижер наш ушел в запас
на прощание приказав трубить
мы не слышим рыбы мы будто спим
если Он кого-то решил убить
не поспоришь с Ним

Приказов флаги свисают вниз
Аллах скоро подъедет сам
покосив на скальный карниз
это ровно куда промазал десант
вся капелла на стропах висела
взрыв
сна
смотря не с того конца
покуда огромный орган горы
вуалетки дурацкой не сдул с лица

Понятно, что здесь и самолет летит не абстрактно, пусть и не бомбардировщик, но дело кончается взрывом, и странная строчка «мы не слышим рыбы мы будто спим» «не с того конца» отсылает к «Мастерице виноватых взоров»:

 

Усмирен мужской опасный норов,
Не звучит утопленница-речь.

Ходят рыбы, рдея плавниками,
Раздувая жабры: на, возьми!

 

отсылая к мандельштамовской цитате в самом начале книги в «Садах Аллаха»:

 

а это кто там у нас ее рубашонка короткая
а это кто там у нас русская
голая
а это дура-любовь перед воротами
только их восемь ворот
дата и колокол
а вот в трубы дутая с позолотой нежирною
легкая слава твоя с золотыми прожилками
и перед небом один
бормоча словно жимолость
и слово молодость
и снова жимолость

 

только это не «Франция» Мандельштама:

Я молю, как жалости и милости,
Франция, твоей земли и жимолости,

 

а «Город Имени Неба», т.е. Иерусалим, что, понятно, и не океанская восточная окраина Империи, как у Бродского. Более того, в «Колыбельной трескового мыса» отзывается, похоже, то же самое стихотворение Мандельштама «Мастерица виноватых взоров», когда читаем:

Даже то пространство, где негде сесть,
Как звезда в эфире, приходит в ветхость.
Но пока существует обувь, есть
то, где можно стоять, поверхность,
суша. И внемлют ее пески
тихой песне трески.

 

А чуть ниже в главке IX вновь мелькает Мандельштам:

Понемногу африка мозга, его европа,
азия мозга, а также другие капли
в обитаемом море, осью скрипя сухой,
обращаются мятой своей щекой
к электрической цапле.

 

Однако у Бродского, тем более значительно более раннего, чем стихи Генделева, далеко не всегда переживается столь уж почтительно. Так, в «Новом Жюль Верне» находим:
 

«Снова Немо. Пригласил меня в гости. Я
пошел. Говорит, что он вырастил этого осьминога.
Как протест против общества. Раньше была семья,
но жена и т. д. И ему ничего иного
не осталось. Говорит, что мир потонул во зле.
Осьминог (сокращенно Ося) карает жестокосердье
и гордыню, воцарившиеся на Земле.
Обещал, что если останусь, то обрету бессмертье».

 

Впрочем, в этих стихах некоего кита не волновало и имя «Боря», отсылая к автору «Живаго».

Вернемся, однако, к «Тресковому мысу». Буквально сразу за рассмотренными нами строками неожиданно возникает и интересующая нас «восточная» образность, явно неприемлемая для Генделева именно вследствие своей фольклорности, орнаментальности и абстрактности (не сказать, банальности):

Чу, смотри: Алладин произносит «сезам» – перед ним золотая груда,
Цезарь бродит по спящему форуму, кличет Брута,
соловей говорит о любви богдыхану в беседке;
в круге лампы дева качает ногой колыбель;
нагой папуас отбивает одной ногой на песке буги-вуги.

Духота.

 

Любовная сцена с недостижимой женщиной у Бродского:

 

Так спросонья озябшим коленом пиная мрак,
понимаешь внезапно в постели, что это брак:
что за тридевять с лишним земель повернулось на бок
тело, с которым давным-давно
только и общего есть, что дно
океана и навык
наготы. Но при этом не встать вдвоем.
Потому что пока там светло, в твоем
полушарьи темно. Так сказать, одного светила
не хватает для двух заурядных тел.
То есть глобус склеен, как Бог хотел.
И его не хватило..,

 

явно должна быть сопоставлена с генделевской колыбельной:

За
веселый блуд
за
устрицу наших тел
кому
колыбельный лад
узор кому из петель
метко закинутой сетки слов
в сетчатке где гамаке зрачке
заплещется твой улов
с морской звездой в кулачке

......................

Спасибо
что ни о какой вине
слова рыб пузыри пусты
так что ты на веках прочла моих
мне
покуда я спал и мне снилась ты
так что ж ты вычитала с листа
внутрь опрокинутого
лица
теперь наружу
из глаз читай
обитательница

 

Даже на образность Бродского, включая эротическую, Генделев дает свой ответ. Бродский, кстати, прямо просящий свою недоступную возлюбленную «Сохрани эту речь», пишет:

Конец Империи погружается в ночь по горло.
Пара раковин внемлет улиткам его глагола:
то есть слышит собственный голос. Это
развивает связки, но гасит взгляд.
Ибо в чистом времени нет преград,
порождающих эхо.

Духота. Только если, вздохнувши, лечь
на спину, можно направить сухую речь
вверх в направленьи исконно немых губерний.
Только мысль о себе и о большой стране
вас бросает в ночи от стены к стене,
на манер колыбельной,

 

а Генделев отвечает своей «звездой в кулачке» на выползающего из песка краба у Бродского. Однако наиболее раздражающим Генделева восточным образом «Колыбельной» был, похоже, такой:

 

Как бессчетным женам гарема всесильный Шах
изменить может только с другим гаремом,
я сменил империю

 

Генделев не менял империю на империю, он приехал в маленький восточный Израиль Шахом, изменявшим и изменяющим гарему за гаремом. Кое-что в этих сменах-изменах касалось и молодого ленинградского Бродского, но это не совсем наша тема... Таким образом, нетрудно видеть, что поэтические взаимоотношения между двумя поэтами были ближе, чем может показаться. Хотя был здесь еще один совсем не лирический вопрос, который четко разделял двух поэтов. Это был вопрос еврейский. Ведь трудно себе представить, что поэт Империи, каким хотел быть Бродский, причем, кажется, не имеет значения, какой Империи, будь то СССР или США, позиционировал бы себя как поэта еврейского. В свою очередь, сама позиция русско-израильского поэта исключала имперскость, и как бы само собой включала в поэтический универсум еврейство. Но израильская действительность добавила сюда и абсолютно реальный военный аспект проблемы, которого, например, русско-еврейская поэзия не знала, а уж не самый здоровый Бродский в качестве воина Империи смотрелся бы как-то странно. И именно здесь находится линия водораздела между Бродским, который называл себя «евреем, русским поэтом и американским эссеистом» и Генделевым.


II.

 

Нет особого смысла продолжать подробные сопоставления стихов двух поэтов столь же подробно, как мы это сделали с двумя «Колыбельными». К тому же, и хронологически эти стихи будут находиться в самых разных эпохах и этапах жизни того и другого. Поэтому сейчас мы поступим иначе: мы проследим за развитием «восточной» образности Бродского, его упоминаний ислама, Палестины, войны в Афганистане и т.д., а затем рассмотрим некоторые важные стихи Генделева, где, в числе прочего, мы встретим и цитаты из Бродского и едва ли не прямые его упоминания.

Вот, например, «Шорох акации» Бродского, который начинается довольно странным упоминанием субботы, хотя вполне помещалось в размер и воскресенье, да тут еще и упоминание «войск»:

 

Летом столицы пустеют. Субботы и отпуска
уводят людей из города. По вечерам тоска.
В любую из них спокойно можно ввести войска.

                              ..............

Вереница бутылок выглядит как Нью-Йорк.
Это одно способно привести вас в восторг.
Единственное, что выдает Восток,
это клинопись мыслей: любая из них тупик,
да на банкнотах не то Магомет, не то его горный пик,
да шелестящее на ухо жаркое «ду-ю-спик».

Лев Лосев в комментарии к «Библиотеке поэта»1 отмечает, что здесь имеется в виду советский «Магомет» Ленин, а изображения кремлевских башен на банкнотах можно принять за горные пики. Мы, разумеется, не претендуем на такую глубину анализа, но стихотворение все-таки о Нью-Йорке, и купюры там не советские. Что же касается пика Магомета, то с тем же успехом можно увидеть очередного «магомета» на долларе вместе с пирамидой, напоминающей египетскую, а отсюда и шелестящее «ду-ю-спик» над русским ухом в Америке. Однако, если не вдаваться в подобные дискуссии, то уже в следующем стихотворении этого же цикла «Шведская музыка» встречается такой образ:

 

Когда снег заметает море и скрип сосны
оставляет в воздухе след глубже, чем санный полоз,
до какой синевы могут дойти глаза?
до какой тишины может упасть безучастный голос?
Пропадая без вести из виду, мир вовне
сводит счеты с лицом, как с заложником Мамелюка.

 

В любом случае, настойчивое использование подобной образности заслуживает специального анализа, выходящего за стандартный образ России как восточной деспотии. К тому же, очень скоро Бродский более чем четко сформулировал свою позицию, и, разумеется, позиция эта целиком и полностью связана с классикой русской имперской традиции. В замечательной «Пятой годовщине» лермонтовско-байроновская цитата прямо подразумевается:

Там, лежучи плашмя на рядовой холстине,
отбрасываешь тень, как пальма в Палестине.
Особенно во сне. И, на манер пустыни,

 

В поэме со значимым для Генделева названием «Стихи о зимней кампании 1980 года» эпиграф из Лермонтова проставлен открыто:

Стихи о зимней кампании 1980-го года

                                      «В полдневный зной в долине Дагестана...»
                                                                            М. Ю. Лермонтов2


Скорость пули при низкой температуре
сильно зависит от свойств мишени,
от стремленья согреться в мускулатуре
торса, в сложных переплетеньях шеи.
Камни лежат, как второе войско.
Тень вжимается в суглинок поневоле.
Небо как осыпающаяся известка.
Самолет растворяется в нем наподобье моли.
И пружиной из вспоротого матраса
поднимается взрыв. Брызгающая воронкой,
как сбежавшая пенка, кровь, не успев впитаться
в грунт, покрывается твердой пленкой.

 

Понятно, что для поэта воевавшего и как врач много чего видевшего, такого рода стихи явно неприемлемы, независимо от их поэтических качеств. При этом, заметим, что лермонтовско- байроновская образность олеографического Востока у Бродского связана не только с русской поэтической традицией, но и с заведомо англоманской поэтической ориентации Бродского в целом. Поэтому неудивительно, что такое место занимает в нашем разговоре пронизанное Байроном стихотворение Мандельштама «Мастерица виноватых взоров», отразившееся у обоих поэтов. Но и у Генделева можно найти следы русского байронизма типа пушкинского:

 

Стамбул гяуры нынче славят,
А завтра кованой пятой,
Как змия спящего, раздавят
И прочь пойдут и так оставят.
Стамбул заснул перед бедой.

Стамбул отрекся от пророка;
В нем правду древнего Востока
Лукавый Запад омрачил
Стамбул для сладостей порока
Мольбе и сабле изменил.
Стамбул отвык от поту битвы
И пьет вино в часы молитвы.

 

А вот у Генделева в «Охоте на единорога» из упомянутых «Лемуров»:

Как чужд наш сад он полон пришлецов!
Кто на постое стал? Гяуры, янычары?
любители психей, ботаники, анчаров
едино гадят под крыльцо и деревцо.
Так страшен сад, доставшийся другим,
Что мы к Лилит, да, право, это ты ли?

 

Это едва ли не зародыш будущих «Садов Аллаха».

А рассуждения о «долине Чучмекистана» в принципе неприемлемы для поэтики Генделева, где места подобному юмору нет вовсе:

Север, пастух и сеятель, гонит стадо
к морю, на Юг, распространяя холод.
Ясный морозный полдень в долине Чучмекистана.
Механический слон, задирая хобот
в ужасе перед черной мышью
мины в снегу, изрыгает к горлу
подступивший комок, одержимый мыслью,
как Магомет, сдвинуть с места гору.
Снег лежит на вершинах; небесная кладовая
отпускает им в полдень сухой избыток.
Горы не двигаются, передавая
свою неподвижность телам убитых.

 

Не говоря уже о таких «накрученных» образах:

 

 

 

 

Луна от страха
потонуть в сапоге разутом
прячется в тучи, точно в чалму Аллаха.

 

И, наконец, едва ли не суммарное стихотворение «К переговорам в Кабуле», которое мы приведем целиком:

Жестоковыйные горные племена!
Все меню баранина и конина.
Бороды и ковры, гортанные имена,
глаза, отродясь не видавшие ни моря, ни пианино.
Знаменитые профилями, кольцами из рыжья,
сросшейся переносицей и выстрелом из ружья
за неимением адреса, не говоря конверта,
защищенные только спиной от ветра,
живущие в кишлаках, прячущихся в горах,
прячущихся в облаках, точно в чалму Аллах,

видно, пора и вам, абрекам и хазбулатам,
как следует разложиться, проститься с родным халатом,
выйти из сакли, приобрести валюту,
чтоб жизнь в разреженном воздухе с близостью к абсолюту
разбавить изрядной порцией бледнолицых
в тоже многоэтажных, полных огня столицах,
где можно сесть в мерседес и на ровном месте
забыть мгновенно о кровной мести
и где прозрачная вещь, с бедра
сползающая, и есть чадра.

И вообще, ибрагимы, горы от Арарата
до Эвереста есть пища фотоаппарата,
и для снежного пика, включая синий
воздух, лучшее место в витринах авиалиний.
Деталь не должна впадать в зависимость от пейзажа!
Все идет псу под хвост, и пейзаж туда же,
где всюду лифчики и законность.
Там лучше, чем там, где владыка конус
и погладить нечего, кроме шейки
приклада, грубой ладонью, шейхи.

Орел парит в эмпиреях, разглядывая с укором
змеиную подпись под договором
между вами козлами, воспитанными в Исламе,
и прикинутыми в сплошной габардин послами,
ухмыляющимися в объектив ехидно.
И больше нет ничего нет ничего не видно
ничего ничего не видно кроме
того что нет ничего благодаря трахоме
или же глазу что вырвал заклятый враг
и ничего не видно мрак

                                                                     1992.

 

Эти стихи вышли в свет уже после смерти Бродского.


III.

 

 

Теперь обратимся к стихам Генделева вновь из «Садов Аллаха». Однако напомним, что процитированные выше стихи Бродского 1974-1980 гг. писались, когда Генделев писал свой «Въезд в Иерусалим», т. е. тогда, когда он еще не стал тем поэтом, который мог вполне уверенно соперничать с Бродским, декларируя это открыто. Как верно писала М. Каганская, Генделев начался с «Послания лемурам» (так у автора статьи Прим. ред.), которое, как известно, открывает его заведомо «неполное» даже на тот момент «собрание сочинений». Да и поэтический военный опыт не мог придти к Генделеву раньше Ливанской войны. Это тот самый случай, когда поэзия оплачена жизнью.

Хотя, начать нам придется как раз с «Послания к лемурам», когда «настоящий» Генделев еще только пытался проглянуть сквозь питерского поэта-семидесятника и новообретенного оле, который с учетом опыта русско-еврейской поэзии 1920-х гг., захваченного им из Ленинграда, осваивал Землю предков с ее концентрированной библейско-сионистской мифологией.

Так вот в близких к заключительным строфам этой поэмы можно было прочесть строки, поразительно напоминающие Бродского:


Лемуры мои!
Все-таки жизнь длинна.
Как выяснилось,
мои лемуры
если тень на тень возвести
и лечь
на
тень
равновелики
эти мои фигуры.

А течет по подбородку
белая слюна
прямо на пуп пророку,
или предварительно по груди...
Ах, да все-таки жизнь длинна,
лемуры мои,
и так длинна,
что лаз в долину рая ее
всегда
впереди.

 

Нетрудно узнать здесь:

 

Что сказать мне о жизни?
Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.

                                                      24 мая 1980

 

Мы сознательно указали здесь дату под стихотворением Бродского, так как это знаменитое стихотворение он написал к своему сорокалетию, однако читал его на вечерах, а опубликовал впервые лишь в №45 «Континента» в 1987 г., в то время как «Послание к лемурам» опубликовано уже в 1981 г.

Однако продолжение строф, в которых мы услышали с большей или меньшей вероятностью Бродского, похоже, подтверждают наше пока недоказуемое предположение о знакомстве Генделева со стихотворением Бродского . Вот Генделев:

Еще у нас
В государстве Израиль
на арамейском
Языке Иврит
«удача» «гад».
Жаль черная птичка жмуриться не велит, у нас, говорит
да,
фигуры равновелики, но
на свой, на особый лад.

доподлинно я ли
главою поник,
и тень отброшена
мной
двойник-то мой за моею спиной
перемигнулся с луной,
и ни к чему в ночи полнолунья
что я плету ему

что в ночи полнолунья светло
я плету
и не горбунья тень моя,
но горбун и карл,
а черная птичка моя
ласточка
на свету
требует:
«карр!»,
И еще раз кар.

......................

Мне черная птичка очей не пьет, а жмуриться не велит,
монетку ей кинешь:
нечет чет
выпадает черт!

Теперь остается вспомнить Бродского, знаменитую «Эклогу IV зимнюю», главку VIII

Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
он берет урочища, веси, грады.
Населенье сдается, не сняв треуха.
Города особенно, чьи ансамбли,
чьи пилястры и колоннады
стоят как пророки его триумфа,

смутно белея. Холод слетает с неба
на парашюте. Всяческая колонна
выглядит пятой, жаждет переворота.
Только ворона не принимает снега,
и вы слышите, как кричит ворона
картавым голосом патриота.

 

Разумеется, «ласточка» Генделева не «ворона» Бродского. Но когда после «жизнь оказалась длинной» или «жизнь моя затянулась» в «Эклоге» того же 1980 г., опубликованной в том же «Континенте» в устраивающем нас 1980 г., ласточка вдруг говорит «карр», то связь текстов двух поэтов кажется абсолютно реальной. А на этом фоне «трансформация» «жизнь моя затянулась» Бродского во «Все-таки жизнь длинна» Генделева с последующим выходом на поверхность пусть и неизвестной (м.б. и так) израильскому поэту, дали нам сегодня тот кластер, который мы здесь описываем.

Здесь можно было бы перейти к анализу стихов Михаила Генделева «К арабской речи», но делать этого мы не будем, т.к. существует и блестящий текст Майи КаганскойЗ, и нам приходилось обсуждать все затронутые здесь темы в обширной прижизненной рецензии на книгу Михаила Генделева «Любовь война и смерть в воспоминаниях современника»4. Причем Майя Каганская анализировала это сочинение в рамках книги «Легкая музыка», а мы уже в рамках трилогии, частью которой и стала эта книга5. Но это уже трансформация ленинградского, русско-еврейского и т. п. поэтических споров двух поэтов в ситуацию русско-израильской литературы, которая достигла своей вершины в стихах «К арабской речи» у Генделева уже через 8 лет после смерти Бродского. И это значимо, ведь Генделев был младше Бродского как раз на 8 лет.

Теперь необходимо для завершения сюжета нашей работы обратиться к завершению многодесятилетнего диалога Генделева с Бродским (было бы интересно узнать когда-нибудь об обратной реакции) в стихотворении «Без названия». Пройдем все это сочинение от начала и до конца:

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Приветствую Вас
скоро видимо будем опять
знакомы фас опознаю на глаз
авось
до глаукомы
хотя и подагра уже ага
и все к тому
что всему нога.

 

Здесь к «Без названия» добавляется Генделевым уже и отсутствие посвящения, когда читатель должен догадаться в кого мечтает вглядеться и кого узнать «до глаукомы» стремиться поэт. Разумеется, в сюжете нашей работы сомнений нет. Но есть сюжет и у Генделева, который цитируемое нами стихотворение поместил в контекст посланий к евреям, которые находятся в книге «Легкая музыка» до интересующего нас стихотворения, а «К арабской речи» после него. Собственно это и определяет место и роль стихов о Бродском в судьбе и воспоминаниях Генделева.

Довели хамсины что
в надире
Лев Раком из Дома Девы
а
белла здесь тристия невыносима
от дома скорби до без предела
от рабских словес до арапских небес
гребсти не разгребсти руками

 

знаковое упоминание «Тристии» Мандельштама в сочетании с именем Беллы (Ахмадулиной) задает и итальянский призвук слова «Веllа» в имени поэтессы. И здесь же задается будущая тема «К арабской речи» (от рабских слове до арапских небес), где пушкинский «арап» задает уже ближневосточное (африканское небо) небо. Недаром последняя часть трехкнижия будет называться «Памяти Пушкина».

но и от Сада Камней тошнит как от Мураками.
Остае воевать ура
на байрам танки в гости ходят по кругу
срам как к барану возлег абрам крупик к крупу
Армагеддон
однако
Армагеддон
как много дум
однако
наводит он.
Да и кой я
и на кой я
вояка
сей
в кинический час
меж нобелем и павловскою собакой

 

вот и прозвучало знаковое слово «нобель», однако «кинический час» задает будущую тему «клинического часа», который был для Бродского за много лет до этого, когда «нобелиат» «дважды был распорот» уже к 40 годам, и к чему готовился сам Генделев в очередной раз во время писания книги и этого стихотворения.

как бы не перднуть от нервности фистулой на уроке
кто гениальнее
Вы или Сорокин.

 

Здесь «перднуть» вполне соответствует тематике соответствующих произведений Сорокина. Что встроено в советское песенное обращение к «товарищу сердце», товарищу, который изменил обоим поэтам в итоге почти «на полдороге», несмотря на заговор из знакомого произведения:

Я снова поднимаюсь по тревоге,
И снова бой, такой, что пулям тесно.
Ты только не взорвись на полдороге,
Товарищ Сердце, товарищ Сердце!
Ты только не взорвись на полдороге,
Товарищ Сердце, товарищ Сердце!

 

Поэтому следующий вопрос к сердцу звучит сегодня, да звучал при жизни Генделева далеко не риторически:


Иль
спросить у сердца
товарищ книга
кто нужней мне
как от жопы дверца

 

Эти образы мотивированы уже просто советской песней, но и трансформацией знаменитой фразы Ленина о «Матери» Горького «Очень своевгхеменная книга», в советском анекдоте, где тот же вождь произносил эту же фразу, вырывая листок из книги и заходя в сортир.

ахмадулина или пригов
иль нежнее кушнер
и сердце бы не солгало
взять кого с собой почитать в Валгаллу.

 

Как нетрудно видеть, здесь перечислены и «Валгалла» Мандельштама и Пригов, которому посвятил свой некролог Генделев же, и Кушнер с Ахмадуллиной, которые так или иначе близки Бродскому, но не близки Генделеву, но ведь это те самые поэты, которые остались, в отличие от Бродского и Генделева на родине, и умерли в России.

 
Словом
тяга моя к Святой Земле не вопрос хотенья
а ответ всемирного тяготенья
после Вас у нас
например
не растет трава-с
если курс об мультур
то абзац
про Вас.

 

Здесь уже ничего не поделаешь, в «мультур» «нобелиат» попал навсегда. Но Генделев бесстрашно и агрессивно продолжает, задевая как раз неизбежные и хрестоматийные строки:

 

Был в Санкт-Петербурге
всем приветы из Ленинграда
приходить на Ѵasil'evsky Ilsand спасибо уже не надо
а по-русски
свистя из «Тоски»
круче будет трындец в гондоле
экономия на труповозке
если что
я в доле.
 

Приходить, как мы говорили в самом начале этой статьи, действительно, уже не надо никому. Ведь «Vasil'evsky Island» Бродского и Генделева был в Ленинграде, а не в Петербургеб. Недаром Генделев, посылая «плитку шоколада» передавал «Привет из Лениграда».

 

Сам я в клинику положен
Как на музыку скверно
жабры будут вскрывать ножом
и
как варьянт консервным
отсюда
к длинным эпистолам не расположен
паче друг друга терпеть не можем.
Вот и Вы то есть я то есть мы шаля сочинили фугу

 

В этих строках можно углядеть и пастернаковское о Сталине:

 

И этим гением поступка
Так поглощен другой, поэт,
Что тяжелеет, словно губка,
Любою из его примет.
Как в этой двухголосой фуге
Он сам ни бесконечно мал,
Он верит в знанье друг о друге
Предельно крайних двух начал,

 

что вполне выражает отношение Генделева в «генералиссимусу» русской поэзии. Впрочем, поэма о Мандельштаме, Пастернаке и герое стихотворения Пастернака  о реальном Генералиссимусе «Дальняя дача зимой» входит в ту же самую книгу «Из русской поэзии» (2006), так что мотивика всей большой книги Генделева здесь только сохраняется и развивается7:


мля
уже аукнуть нельзя без эха
посидеть бы надо конечно
глазом ведя шмеля на берегу верней на полях
влажного как переводная картинка луга
верней
пустыря
две остановки от Политеха.
А ведь не без
интересно
как
в небе банном ямбы у вас на вынос

и
как например
самочувствует в Лимбе выкрест
сам-то я полагаю к Пуриму быть в Аиде

 

Здесь Генделев, похоже, был не в курсе или, наоборот, в курсе того, что реально Бродский не крестился, но продолжатель он, разумеется, линии Пастернака, а не генделевского любимца Мандельштама. Здесь, отчасти, происходит отъем у Бродского «его» Мандельштама, оставляя его с одним Пастернаком. Да и замечательная игра со словами «выкрест», т. е христианин, и «пурим-Аид» замечательно задает линию «иудео-эллинизм»- «христианство», разделяя одновременно мир Генделева от мира Бродского.

 

если что пишите
в журнале выйдет.

 

Понятно, что никакой личной переписки между двумя такими поэтами не было и быть не может. А в журналах после смерти Бродского и при жизни Генделева выходило более чем достаточно. И в это время сам Генделев вполне спокойно мог встретиться со своим «со- фугистом» на страницах одних и тех же журналов.

Однако завершающий Р. S. к стихотворению «Без названия» требует некоторых специфических комментариев. Когда-то в статье о последней книге Генделева я написал, что Михаил Самюэльевич написал нечто о своем знакомце-Бродском, Генделев сказал: «Я с ним знаком никогда не был». А был там некий личный конфликт, следы которого можно угадать в старой эпиграмме еще ленинградских времен, которую Генделев встроил в свою позднюю эпистолу Бродскому. Именно об этой любовной истории и напоминает своему адресату Генделев, однако он же несколько неожиданно вдруг сменил интонацию, написав, что он «не аккуратно написал» то, что написал8.

У Генделева теперь не спросишь, но создается ощущение, что в 2004 году «хлюст в пальто кротком» намекнул на знакомую интонацию «Юбилейного» Маяковского:

 

Вот
    пустили сплетню,
                 тешат душу ею.
Александр Сергеич,
                 да не слушайте ж вы их!
Может,
        я
           один
                 действительно жалею,
                                   что cегодня
                                         нету вас в живых.
Мне
    при жизни
               с вами
                 сговориться б надо.
Скоро вот
            и я
               умру
                  и буду нем.
После смерти
                  нам
                   стоять почти что рядом:
                                                вы на Пе,
                                                           а я
                                                             на эМ.

 

Теперь остается просто прочесть заключительные строки «Без названия» Михаила Генделева и на этом закончить, поблагодарив жизнь за встречу и беседу с Иосифом Бродским о Мандельштаме в Лондоне в 1991 году и за 20-летнюю дружбу с поэтом, который называл себя Мишенькой.

 

Р. S .
Вспомнили
этот именно хлюст
в пальто коротком
кто не
аккуратно так написал
о бедном нашем Назоне русском:
бродский я написал а бродский
бродский хуй я написал уродский.

                                              Иерусалим, июнь 2004

 

Так встали «почти что рядом» на «Бе» и на «Ге» два поэта, которые жили, не дружа друг с другом ни минуты. Один, живший в Иерусалиме и Москве с краткими наездами на Васильевский остров, успевший повоевать с «чучмекистаном» и обратившийся «К арабской речи»; а другой, так и не рискнувший приехать на свой «На Ѵasil'evsky Island», так и не собравшийся приехать в Иерусалим9, объясняя свое нежелание обидой от отказа израильской армии принять поэта в свои ряды во время войны Судного Дня. Но, «так жили поэты», как написал еще один знаменитый петербуржец.

 

 


 

 

1. Бродский И. Стихотворение и поэмы. Т.2. СПб., 2011. С. 337-338.
 
2. Интертекстуальному разбору «Стихов о зимней кампании 1980-го года» посвящена работа З. Бар-Селлы (Бар-Селла З. Все цветы родства (Из книги «Иосиф Бродский. Опыты чтения») // 22. [Рамат-Ган, Израиль]. 1984. № 37.). Критик находит в «Стихах о зимней кампании 1980-го года» полемическую перекличку с Пушкиным, Лермонтовым, Мандельштамом, Есениным и А. <Л.> Лосевым. Вывод: «... Стихотворение Бродского есть апология дезертирства. Моральная предосудительность такого рода поступков неоспорима. На войне. Как на войне! Залитые кровью шинели всегда были русскому поэту ослепительны, легки и впору. Но Бродский не писал стихов об Афганской войне: «Стихи о зимней кампании 1980-го года» это стихи о русской поэзии. <..> Под сенью фатализма неотличимыми оказываются тени Лермонтова, Мандельштама, Маяковского и Пушкина «Судьбы исполнен <sіс!>приговор!». Иосиф Бродский отказывается петь арию попугая и сделать свою смерть поводом для поэтического вдохновения других» (С. 208; курсив Бар-Селлы). Характерно, что эта цитата приведена в комментариях Л. Лосева к книге Иосиф Бродский. Стихотворения и поэмы в 2-х т. Т. 2. СПб., 2011. С. 366. («Новая Библиотека поэта»). По воспоминаниям З. Бар-Селлы, Михаил Генделев обсуждал с ним эту проблематику до написания ряда милитантных стихов, ища разницу между поэзией «армейской» и «военной». Понятно, что Генделев относился ко второй категории.
 
3. Каганская М. Слово о милости гордости. Краткий очерк души и творчества // Генделев М. Легкая музыка. Иерусалим-М. 2004. С. 94-99.
 
4. Туда смотреть отсюда [М. Генделев. Любовь война и смерть в воспоминаниях сына времени <sic! Прим. ред.>. М., 2008] // Новое литературное обозрение. № 94 (6) 2008. С. 207-220.
 
5. Генделев М. Любовь война и смерть в воспоминаниях сына времени. М., 2008.
 
6. Интересно, как эти стихи могли бы вписаться в «культур-мультур» памяти Бродского, с упорством, достойным лучшего применения, вписываемым Г. А. Левинтоном в лермонтовско-пастернаковскую парадигму, основанную на «Смерти поэта» и стихах памяти Маяковского. Понятно, что ленинградские реквиемы Маяковскому Д. Хармса «Лапа» и А. Введенского «Кругом возможно Бог» «петербургствующим акмеистом» Г. А. Левинтоном не учитываются, а вот написанное о Бродском Генделевым вполне. Ср. актуальный газетный текст: Левинтон Г. Смерть поэта // Русская мысль. 1996. 7-13 марта, № 4116. С. 12-13 и, похоже, после нескольких промежуточных итоговый вариант: Левинтон Г. Смерть поэта: Иосиф Бродский // Иосиф Бродский: Творчество, личность, судьба. СПб.,, 1998. С. 190-215. Наш анализ сочинений Д. Хармса и А. Введенского как текстов «смерти поэта» см. Кацис Л. Владимир Маяковский. Поэт в интеллектуальном контексте эпохи. М., 2004. С. 680-728.
 
7. Понятно, что Генделев не вписывается и в традиционную героическую парадигму взаимоотношений поэтов со Сталиным, к которой принадлежал Бродский. Ср. стенограмму нашей дискуссии с Иосифом Бродским на эту тему во время Лондонской конференции к 100-летию Мандельштама: Павлов М. Бродский в Лондоне, июль 1991 // Сохрани мою речь. Мандельштамовский сборник. Вып. 3/2. М., 2000. С. 12-63. Нашу точку зрения на эту проблематику см.: Прагматика и поэтика писательских обращений к советским вождям в 1930-х. О. Мандельштам, Б. Пастернак, И. Сельвинский, Л. Фейхтвангер, Демьян Бедный. // Кацис Л. Смена парадигм и смена Парадигмы. Очерки русской литературы и науки ХХ века. М., 2012. С. 45-185.
 
8. В переписке с нами С. Шаргородский счел данную историю выдумкой Генделева и сообщил, что располагает другими сведениями, которые исследователь, однако, не счел возможным сообщить нам. — Данное утверждение не соответствует действительности. В нескольких письмах к Л. Кацису упомянутый исследователь указывал, что М. Генделев никогда не упоминал о каком-либо конфликте и тем более любовном соперничестве с И. Бродским в разговорах с родными, друзьями и знакомыми (за исключением, надо полагать, Л. Кациса) и что в Ленинграде был далек от т. наз. «круга Бродского», а цитируемая эпиграмма была написана не ранее середины 1980-х гг. Мало того, М. Генделев неоднократно устно и письменно (см. статью «Смерть поэта») заявлял, что не был знаком с И. Бродским, что подтверждается его друзьями и близкими (Примеч. редакции сайта).
 
9. «... особых загадок судьба [Бродского] не оставила разве что два туманных несобытия: неприезд в Ленинград и неприезд в Израиль. Так сказать, на родину и на историческую родину» (А. Г. Найман). А. С. Кушнер разделяет удивление: «Он даже ни разу не посетил Израиль, Иерусалим, чего я, по правде сказать, не понимаю». Недруги в эмиграции отреагировали на парадокс еще хлеще: в романе «Скажи изюм» В. П. Аксенова фотогений Алик Конский, несправедливо едкая карикатура на Бродского, перед самым отъездом из России оказывается вовсе не евреем: «Не только в паспорте, но и по всем бумагам выходит — грек! Вот откуда античные-то мотивы пошли!.. Так или иначе, выездная виза выписана была в Израиль...». Когда спустя пять лет после переезда в Новый Свет Бродский будет получать документы для натурализации в Мичигане, в графе «Страна бывшего проживания» так и запишут что-то вроде «безродного космополита» (stateless) // Левинг Ю. История одного несобытия :оs. colta.ru/literature/projects/20135/details/31231). Эта работа в 2011 г. была опубликована в «Новом литературном обозрении». Ср. там же: «Другой любопытный эпизод из биографии Бродского, связанный с Израилем, до недавнего времени был известен меньше и, вероятно, сошел бы за анекдот, если бы не совпал в деталях по двум разным источникам. Вейнгер вспоминает, как в 1978 году, уже будучи израильтянкой, она посещала Нью-Йорк и Бродский повел ее в китайский ресторан в Чайнатаун, заказал безумное количество неизвестных гостье блюд, а потом вдруг начал расспрашивать об Израиле и жизни там. Когда-нибудь я обязательно приеду к вам, сказал он, хотя в Израиль меня не тянет. В его голосе чувствовалась обида. Выяснилось, что Израиль его обидел: Когда началась война Судного дня, сказал Иосиф, я хотел поехать добровольцем на фронт. Но в израильском посольстве мне отказали». Нам трудно не увидеть здесь биографическую цитату. Напомним, что и О. Мандельштам рванулся в декабре 1914 г. в порыве патриотизма на санитарном поезде в Варшаву, но очень скоро был возвращен назад, т.к. евреям было запрещено быть санитарами на подобных поездах. Различного рода историко-литературные и жизнестроительные сюжетные возможности и аналогии, вытекающие из сравнения этих двух ситуаций, мы лишь указываем. Наш анализ поступка О. Мандельштама см.: Кацис Л. Осип Мандельштам: мускус иудейства. М.. 2002. С. 55-70. (Осип Мандельштам и еврейская Варшава 1914 года. [«От вторника и до субботы».]).

 

 


В основе статьи – доклад автора на иерусалимских Генделевских чтениях (март 2012). Публикуется по авторской машинописи.

 

Также по теме:

 

Система Orphus