Интервью

ХАОС ИУДЕЙСКИЙ И ХРИСТИАНСКИЙ

 

Великим поэтам свойственно было сомневаться в обычности своей плоти и крови, не соответствующей душе, самосознающей себя в бесконечном полете. Сомневался и он в «звездные часы», что смерть когда-нибудь настигнет его как обывателя-простолюдина. Но земной путь оказался конечным, таким же, как у его любимых Данта, Пушкина, Гумилева... Конечным, как у всех в этом лучшем из миров. Виновный потому лишь, что, будучи евреем, поднял русскую поэзию до высот непревзойденных, он, изъеденный породистыми белыми вшами, отдал Богу душу в возрасте сорока семи лет на третьем этаже нар от невероятного истощения в первый год пребывания в лагере, незадолго до открытия навигации, то есть где-то до мая или июня 1939 года. Его раздели вместе со всеми усопшими, уложили в штабель у правой стенки лазарета, а затем с очередной партией вывезли за зону с символическим для русской поэзии названием «Вторая речка» и захоронили во рву, тянувшемся вокруг лагерной территории... С той минуты под слабыми звездами, млечность которых он осязал еще совсем недавно, единственно возможным для него, небожителя, способом, началось новое его существование. Для посмертного звучания имени Осипа Мандельштама, для нового его измерения в шуме нового времени Надежда Яковлевна Мандельштам тратила себя не жалея и к концу земного пути вышла на прямую истории русской словесности не только музой поэта, женой и душеприказчиком его, – но еще и блистательным и безжалостным мемуаристом, духовным наставником ищущей молодежи 60-х. Имя Надежды Яковлевны стоит в ряду великих писательских жен, но в то же время и выламывается из него. Почему? Исключительность, самобытность? А что, другие не были самобытны? Ответить на эти непростые вопросы, возможно, могли бы те, кто лично был знаком с Надеждой Яковлевной.

 

[Афанасий Мамедов]


Лишь бы дети были здоровы

 

Михаил Генделев, поэт, прозаик

 

– В случае с поэтом Осипом Мандельштамом сложные исследовательские построения зачастую опираются на веру, нежели на неопровержимые доказательства: основой тут является реконструкция мышления поэта, нередко с помощью мемуарной литературы, в частности знаменитых воспоминаний Надежды Яковлевны. Скажите, вы тоже считаете, что, когда сталкиваешься с таким поэтом, как Мандельштам, «в подтексты можно только верить»?

 

– Это как у Шендеровича: «Вы верите в собаку Баскервилей?» – «Я верю в победу демократических сил, а в собаку я слышу». Сложные исследовательские построения, как, собственно, и исследования, не могут опираться на веру даже в такой науке, как теология. Целью исследовательских построений в идеале должно быть постижение Истины (то есть того, что у непросвещенных читателей называется «правдой», а у просвещенных «мнением». «Правда» – она предмет веры. А также Надежды и Любови. Отсюда, кстати, профтермин «воровка на доверии»). Правда и истина – это как фабула и сюжет или, если угодно, как Воля и Представление. Ну подскажите, в какой подтекст верить, в какой вере нуждается подтекст, если «власть отвратительна, как руки брадобрея»? Что же до акта зарождения, или, еще антропоморфичнее, – зачатия стиха, чему, кстати, посвящены не худшие строки «воспоминаний» Надежды Яковлевны, то я в свои пятьдесят восемь неполных лет и то вдребезги забыл поводы к сочинению своих опусов четвертьвековой давности. А некоторые мотивы зачатий и по сей день предпочел бы утаить... Реконструировать можно лишь технологические аспекты стихосложения; мышление же, особенно поэта, не реконструируется, оно не вообразимо. Замечу лишь, что поводом к сочинению может выскочить факт или «впечатление из жизни» литератора, но с какого-то момента, так сказать, с точки невозврата (а именно момента стихотворения как процесса) сам «повод к стиху» переходит в категорию «поэтического». И, подозреваю, у великих, да и просто приличных поэтов только «поэтическое» является поводом для создания «поэтического». Чукотская технология «что вижу, то пою» простовата даже для аграрной литературы. Таким образом, я обобщаю: в текст (и контекст) я более-менее верю, а в подтекст я слышу.

 

– В теперь уже далекие и, кажется, навсегда от нас ушедшие советские времена в определенных кругах считалось, что старуха Надежда Яковлевна, как и ее подруга – Анна Андреевна, активно разлагали молодежь. В наше время в религиозных еврейских кругах Надежде Яковлевне ставят на вид то, что она-де немало поспособствовала обращению в христианство многих мальчиков и девочек из еврейских семей. Что вы об этом думаете?

 

– Да, я считаю, что подружки разлагали молодежь! Надежда Яковлевна немало способствовала обращению. Тенденция по обращению еврейской интеллигенции в христианство, и именно в православие, бушевавшая в обеих столицах в 60-х годах прошлого века как свинка, была почти поголовной социокультурной реакцией на режим. К духовным поискам и озарениям эта тенденция имела отношение весьма отдаленное. И отец Мень, человек начитанный, обаявший и крестивший значительную группу младых и немолодых, но разочарованных интеллигентов обеих национальностей, и Надежда Яковлевна своим громадным авторитетом, безусловно способствовавшим маркетингу идеи обретения благодати – в смысле историческом, – обслуживали эту тенденцию. Причем собственное, персональное православие Надежды Яковлевны (нота бене: выкрестами были ее родители) представляло собой (как я понимаю сегодня, поскольку в пору моего знакомства с Надеждой Яковлевной мне, балбесу, было двадцать) весьма сложный конгломерат из осмысления политического, бытового личного опыта и сопутствующих обстоятельств. Причем политический обретался просто в схватке с тогдашним не нежным режимом, а бытовой – в смертельной схватке с этим режимом. Сопутствующие обстоятельства – практика бескислородного существования в культуре включала в себя и культурную, и экзистенциальную оппозицию тому же режиму. Как и с какого боку к этому конгломерату интеллектуального православия пристегивалась весьма спорная религиозность Надежды Яковлевны (например, наблюдалось полное отсутствие у гражданки Хазиной мистицизма и уж точно – малейших симптомов обязательного для гуманитарных невостребованных дам кликушества) – ума не приложу! Что же до инфекционности, заразности этой идеологии, то, как видите, юноша Генделев оказался иммунен. Наверное, по причине недостаточной о ту пору моей интеллигентности или излишней молодежности. То есть вкусненький яд искушения (быть как все) я выпил, не поперхнувшись и с удовольствием. В смысле с удовольствием не поперхнувшись. Что же касаемо до респектабельных еврейских семей, откуда похищали наиболее красивых и упитанных еврейских недорослей, дабы продать в рабство (духовное) православным гоям-автохтонам, то основной религией этих евросемей был развесистый тотальненький советский конформизм, а идеологией – вульгарная секулярность рабкриновского разлива. Вознагражденная грамотами за доблестный труд и не отличимыми от грамот облигациями сталинских займов. О чем печалюсь, так это об отсутствии на местах справных наших активистов, допустим, Хабада или яростных сатмарских хасидов (которые в 1967-м – непестрой советской власти – бросались бы в глаза постовым, как пингвины на Литейном) – это да, грущу. А ведь можно было бы радостно посочувствовать нашим, в неравной борьбе проигрывающим – эх, незадача – решительную по пенальти схватку попам и капуцинам, эдакий контровой гейм за розовые души юношества, конечно можно. Можно со столь же высоким градусом накала идиотизма, как вздыхать и сетовать по отсутствию пенициллина для неловко застрелившегося из Дантеса перитонитного нашего А. С. Так что и старухам можно вменять, и Надежде Яковлевне отдельно ставить на вид, лишь бы дети были здоровы. Здоровы и дружно, невменяемо и сплоченно маршировали в ешиботы. Не отвлекаясь ни на какую культурку по бокам.

 

– Скажите, вы признаете за Надеждой Яковлевной статус одного из лучших мемуаристов в русской литературе ХХ века? Какое впечатление на вас произвели воспоминания Надежды Яковлевны, насколько приблизили к великому поэту? Или в подобном приближении вы не нуждались: предпочитали, что называется, общаться напрямую, посредством исключительно поэтической стихии?

 

– Давайте по порядку: ежели считать мемуары Надежды Яковлевны литературным жанром, а не числить по разряду историко-литературоведческих трудов, то я считаю Надежду Яковлевну одним из лучших русских писателей ХХ века. Работавшей в жанре мемуара. Это с одной стороны. С другой – прозреваю, что именно «Воспоминания» Надежды Яковлевны оказались если не главным, то одним из самых-самых, самым существенным формообразующим элементом в это время развивавшегося и за десятилетия полыхнувшего махровым цветом новенького для русской культуры литературного жанра – жанра «Роман-донос». У изголовья которого стояли такие серьезные писатели, как Ходасевич с его «Белым коридором», Георгий Иванов с его «Петербургскими зимами», Набоков с «Другими берегами», Катаев с «Кубиком» и «Венцом», ну хорошо, так и быть – Довлатов с «Соло» и так далее и тому подобное. Жанр современных пикантных записок о современниках пользуется бешеным читательским успехом и по сей день (правда, исполняется все-таки уже мелкой сволочью). Надежда Яковлевна напомнила, если кто забыл, что пространство мемуара есть отличное пространство сведения счетов не столько с покойниками, сколько с современниками – это раз! Что женские мемуары раз в сто калорийнее мужских, и даже не потому, что бабы неоспоримо умнее мужиков, но они и злее на предмет памяти на всякие пакости – это два! Но дамы и глазастее на фасончики – это три! А самое главное – фемины дольше живут. В разы! И тогда, в конце 60-х, как кинулись писать декадентские еще девушки о мертвых уже мужчинах! Направо и налево рубя в капусту нахалок-современниц, сучек-разлучниц и товарок по полу. Гендерные эти мемуары вывалились на прилавки, особенно эмиграции (но не исключительно эмиграции), интригующие громкими фамилиями, десятками заголовков! И там уже брошенки таки взяли свое. Желтой прессы тогда у нас в Тамбове не было и на интеллигентских кухнях с наслаждением цитировались вкусные, хотя и простоватые, откровения Любовь Дмитриевны, и обидные сплетни для высоколобых от Нины Николаевны, и списки недостойных претендентов скромницы Ольги Всеволодовны, и сухие тексты этих бук – девушек нобелевских лауреатов и так далее и так далее. В этот девичник были затянуты и самцы. И стилек полумемуаров-полухудлита работы вполне усатых сочинителей не сильно рознился от парфюмерных дамских воспоминаний о прекрасном в художественной нашей литературе и окрестностях нашей веранды. И по сей, представьте, день! И солидные ведь мужчины! С репутациями. Продолжаем по порядку. На меня лично воспоминания Надежды Яковлевны произвели громадное впечатление! Полагаю, однако, что в девятнадцать лет на меня бы произвели громадные впечатления вообще любые воспоминания о любом великом поэте, выписанные с мощью, блеском и размахом! А такова, то есть полна блеска и мощи, проза Надежды Яковлевны. Насколько же приблизили они, эти мемуары, меня, студента, к Великому Поэту? По крайней мере, они мне продемонстрировали масштаб центрального персонажа и героя! Нельзя не отметить, что в исполнении Надежды Яковлевны Мандельштам велик! Низкий поклон ей за это. Что ж до возможности или шанса общаться с поэтом напрямую посредством его текстов «поэтической стихии», то для культурного человека в натуре этот аскетизм реально неподъемен! Круче – только вериги, акриды, столпничество и самобичевание на каждый Йом Кипур и «Шахсей-Вахсей»... За что же нас так, скромных потребителей поэтического слова?

 

– В одном из своих интервью вы говорили, что культурная самоидентификация для литературы очень важна – «человек, убеждающий себя, что он русский писатель, начинает разделять установки, характерные для русского писателя», а русский писатель «обычно человек православный, если не формально, то в своих культурных предпочтениях». Так что же, в этом контексте, произошло с Осипом Мандельштамом?

 

– Осип Мандельштам родился в азиатской варварской стране с периферийной европейской культурой и великой русской литературой. В его отчей культурной резервации наблюдалась оппозиция «тьмы иудейской» православию, причем православие и уход в него было не только конформистским способом присоединения к культурному большинству, но и способом побега из иудейства. И не случись революции, может быть, и весь пафос его сочинений состоял бы в отстаивании европейских ценностей перед раскосой азиатчиной, в отстаивании эллинства перед варварами. Однако он родился в дикой, но православной стране, лицом к европейской эстетике и нерусской свободе, был заточен в другую страну, в Совдеп. Где в узилище поэт, конечно, держался за привычные ему ценности европейской цивилизации (а может быть, и вошедшего в систему ценностей, в боевой арсенал самозащиты православия), как за все, что можно было противопоставить чудовищному тоталитарному хамству сталинской эпохи. Рожденный в свободе, поэт был заточен и убит в несвободе. Я же, наоборот, родился в империи советских хамов (пусть и в одряхлевшей империи и одряхлевших хамов), а убежал жить – на свободу. К иным ценностям, в том числе. И в первую очередь неправославным. Мне не нужно было, даже из конформистских соображений, держаться за традицию русской православной культуры – в противостоянии окружающему миру (в моем случае – иудейскому). И в любом случае, православие не входило в систему моих ценностей в противостоянии неправославному миру. Цинично говоря, я не нуждался в нем даже как в культурном выборе. В этом смысле Мандельштам идентифицировал себя и был русским писателем и русским поэтом, естественно чувствуя себя «европейцем» в России и русской культуре. У меня же поводов для подобной идентификации не было, а по выезде в Израиль и не стало. И слава Богу.

 

 

Беседу вел Афанасий Мамедов

 

 


Лехаим (Москва). 2008. № 2 (190).

 

 

Система Orphus