Интервью

ЛАВРЫ И ТЕРНИИ

 

 

После нескольких лет перерыва было вновь решено вспомнить об Этингеровских премиях. Это наш маленький Нобель, самая престижная награда, которую вручает своим представителям русская община Израиля за достижения в сфере культуры. На сей раз лауреатами стали пианистка Ирина Беркович, поэт Михаил Генделев, писатель Феликс Кандель (за книгу «Очерки времен и событий»), филолог Маргалит Финкельберг (за перевод книги Иосифа Флавия «Иудейская война»). <…>

 

[Александр Гольдштейн]

 

Выбор объекта

 

(Интервью с председателем правления Благотворительного фонда

Розы Николаевны Этингер Эмилем Любошицем)

 

Что представляет из себя возглавляемый вами Фонд? И как возникла идея присуждения премии представителям русской культуры в Израиле?

 

Ответ на этот вопрос следует начать с рассказа о Розе Николаевне Этингер, имя которой носит наш Фонд. Человек высокой культуры, превосходный знаток нескольких языков, она эмигрировала из России после революции. Прославилась дружбой с Ан-ским, ей посвящен его знаменитый «Диббук». Долгое время скиталась по межвоенной Европе, жила в Германии, откуда и бежала от нацистов в Палестину. В годы второй мировой войны работала переводчиком в Соединенных Штатах, сотрудничая, в частности, с госдепартаментом, а после разгрома Германии окончательно обосновалась в наших краях. Она неизменно сознавала свою русскую культурную принадлежность и считала своим этическим долгом оказывать максимальное содействие деятелям этой культуры в Израиле. И когда более двадцати лет назад началась алия из Советского Союза, Роза Николаевна, будучи уже совсем немолодым человеком, буквально бросилась на помощь приезжавшей в Израиль русской творческой интеллигенции.

Многие могут сейчас вспомнить о ее бескорыстной заботе, о том, как она выбивала деньги и стипендии для нуждающихся, как она помогала доставать инструменты оказавшимся не у дел музыкантам. Рассказ об этой стороне ее жизни мог бы стать долгим и поучительным. Когда же Роза Николаевна умерла, то выяснилось, что она завещала все свои средства на учреждение премии для наиболее ярких представителей русской литературы и искусства в Израиле. Первоначально премия замышлялась как литературная, но затем Фонд распространил свое внимание и на людей, служащих другим музам, – на музыкантов, художников. Впервые такая премия была вручена десять лет назад – тогда ее удостоились Майя Каганская и журнал «22».

 

Какова величина этой премии?

 

Сейчас, в пересчете с долларового курса, она составляет примерно пять тысяч шекелей.

 

Чем вызвано то обстоятельство, что премии присуждаются не каждый год?

 

Причина самая простая – далеко не всегда можно подыскать достойных кандидатов; выдающиеся или, по крайней мере, заметные произведения появляются отнюдь не ежегодно.

 

В таком случае где тот ареопаг, что производит отбор? Удается ли вам хотя бы отчасти объективировать этот процесс? Тот факт, что Михаил Генделев получает премию за поэзию именно в нынешнем году, выглядит достаточно странным: ведь лучшие его стихи были созданы некоторое число лет назад. Что мешало обратить на них внимание раньше?

 

Объективировать процесс, разумеется, сложно – хотя бы потому, что объективность не является ведущим свойством живых человеческих существ. На первых порах существования премии у нас было жюри – узкая группа людей, которая и занималась отбором лауреатов. Довольно скоро выяснилось, что группа эта и в самом деле чрезмерно узка. К тому же ноша, взваленная на них, стала для большинства из них непосильной: участники жюри жаловались, что их одолевают просьбами, оказывают давление и так далее. Ситуация эта естественным образом возникает повсюду, где сталкиваются честолюбия и амбиции, ничего удивительного в ней нет. Пару раз мы привлекали к вынесению оценочных суждений анонимное жюри, но и это не особенно помогало: анонимность в нашей маленькой стране, да еще и в пределах «русской» общины, раскрывается слишком быстро. Тогда мы прибегли к системе, благодаря которой происходит определение лауреатов Нобелевской и Пулитцеровской премий, а именно – к методу опроса специалистов. Так, в этом году мы предложили назвать достойнейших сорока пяти литераторам и тридцати семи музыкантам. Результаты опроса и позволили определить нынешних лауреатов. Что касается конкретно Генделева, то его кандидатура выдвигалась и раньше, но ему не удавалось набрать нужного количества баллов.

 

В какой степени эстетические пристрастия правления Фонда оказывают влияние на присуждение премии? Мне кажется, что в списке награжденных за десять лет есть только несколько по-настоящему ярких имен. Эта практика будет продолжена или следует ожидать более точных попаданий?

 

Полностью отрешиться от каких- либо вкусовых пристрастий, конечно, невозможно, но в настоящее время, как я уже говорил, речь идет о художественных предпочтениях большой группы экспертов, что позволяет получить гораздо более объективную картину.

 

А политика? Сколь велико ее влияние?

 

Вы по сути дела повторяете свой вопрос, а я буду вынужден повторить ответ: решает уже не прежнее узкое жюри, а опрашиваемые нами специалисты числом в несколько десятков. Если же говорить собственно о правлении, то никакие привходящие политические обстоятельства не оказывают на нас никакого воздействия. Нам не важно, является ли кандидат левым, правым, гете- ро- или гомосексуальным.

 

Если я вас правильно понял, решают сейчас чисто арифметические показатели – чье имя будет большее число раз упомянуто экспертами.

 

Дело обстоит именно так.

 

 

Дешевле кошки

 

(Интервью с Михаилом Генделевым)

 

 

Миша, эта премия, помимо возможности в течение некоторого времени почувствовать себя чуть более обеспеченным человеком, – она что-нибудь значит для вас?

 

Вообще-то говоря, когда я заранее репетировал свою Нобелевскую речь, я предполагал начать примерно в таком духе. Дескать, уважаемые господа Нобелевский комитет, я так долго и плохо получал вашу сраную премию, что в конце концов решил деньги взять, а от премии отказаться. Но суть состоит в том, что другой награды у нас в стране нет. Деньги, причитающиеся мне, я воспринимаю в качестве тринадцатой зарплаты, которая позволит мне впервые за время пребывания в Израиле получить право на оплаченный отпуск. И если распределить эту самую сумму поденно на те семнадцать лет, в течение которых я занимаюсь литературой в нашей стране, то легко убедиться, что я обхожусь этому государству или, скажем, его русскоязычной общине дешевле кошки. Существует старая традиция, согласно которой некоего одаренного и непременно чахоточного выпускника какой-нибудь Академии художеств отправляли на месяц за казенный счет в Италию – поглядеть на искусство и малость подлечить чахотку. Вот я, в мои без малого сорок пять лет, и есть такой чахоточный. Так что я, разумеется, не брошу камень в тех, кто позволил мне месяц не работать на износ. Так обстоит дело с бытовой стороной моего лауреатства.

А настораживает меня то, что это – самая большая премия русскоязычного Израиля, что громадная наша община и не подумала изобрести каких-либо более действенных средств, которые помогли бы просуществовать ее литературной субкультуре. И это довольно страшно. Никому и в голову не пришло создать настоящий премиальный или стипендиальный фонд, который бы обеспечил художнику более или менее сносную жизнь, позволил бы ему работать. Вот я мечтаю о ситуации, когда бы я смог, не думая о том, чем позавтракать, закончить свой роман. А закончить я его не могу по причине элементарного отсутствия у меня оплаченного времени!

У нас и в помине нет механизмов поощрения людей, относительно литературной ценности которых существует хотя бы договоренность в пределах нашей общины. Все это свидетельствует сильно не в нашу пользу. Израиль совершенно не заинтересован в том, чтобы способствовать иноязычному творчеству. И в этом есть определенный резон. Но, с другой стороны, любой нормальный писатель должен чувствовать раздражение, когда многотысячные призы, например, премия Иерусалима, присуждаются отнюдь не израильтянам, в то время как автор, живущий в Иерусалиме и пишущий об этом городе, обречен довольствоваться крохами лишь потому, что он сочиняет на русском языке, не являясь, может быть, даже русским писателем. Так что никаких восторгов по поводу премии я не испытываю. Есть хорошая французская поговорка: штаны дарят, когда уже задницы нет. Согласитесь, странная ситуация, немножечко не соответствующая характеру моих достижений в том жанре, в котором я работаю. Я имею в виду даже не денежный эквивалент, а тот факт, что я получаю первое в своей жизни, первое за семнадцать лет вещественное подкрепление сделанной мною работы.

А в остальном я, конечно, безумно счастлив. Я просыпаюсь с мыслью о том, что мы с Канделем золотыми буквами вписали свои имена в историю Израиля. Что мы с Канделем подняли русскоязычную словесность на небывалую высоту. Что мы с Канделем оказали громадное воздействие на русскоговорящую общину Израиля. И что вообще мы с Канделем – большие молодцы. Живем мы, как царь, одни, ну и так далее.

 

С чем, по-вашему, связано это отсутствие материальной поддержки русских писателей в Израиле? С тем ли, что общине наплевать на свой экзотический литературный зверинец, или она еще не успела по-настоящему встать на ноги, выделить из своей среды меценатов, а как только – так сразу?..

 

Такая ситуация вызвана обстоятельствами иного рода. Гуманитарная группа не сумела войти в израильский истэблишмент по двум причинам. Во-первых, из-за собственной недостаточной активности или социальной бездарности, а во-вторых, потому, что не звали. Я, например, не в состоянии найти денег на переводы своих сочинений на иврит – профинансировать труд переводчика я не могу, а с израильской стороны особых предложений не было, в том числе и от людей, которых перевожу я. Так и просуществовал я все эти годы – параллельно современной израильской литературе, и то же могут сказать о себе едва ли не все мои коллеги.

В нашей волне алии господствовало убеждение, что Израиль заинтересован в нас в качестве партнеров по диалогу. Но ничего подобного. Алия девяностых во многом изменила положение вещей. У нас появилось гораздо больше зависимых от нас же самих всевозможных изданий, и, грубо говоря, мы перешли на самообслуживание. Люди, приехавшие в 90-е годы, создали новое культурное пространство, общее с Россией, и культурной столицей этой новой страны и общины является уж точно не Иерусалим, а Москва. Но вообразите наши конкурентные возможности! Я, например, совершенно не желаю участвовать в гонках современной русской культуры, ибо к ней не отношусь. И уже совершенно непонятно, почему Россия должна субсидировать деятельность нерусского писателя, проживающего за границей, – хотя она это неким образом и делает.

 

В России вас считают писателем русским...

 

Ну да, экзотическим русским писателем, ищут во мне колониальные мотивы. Но я никакой особой близости не вижу. Уж скорее мои публицистические экзерсисы приближаются к некоему общему тону и руслу социальной российской публицистики, но не мои стихи.

 

Отсюда закономерный и изрядно уже надоевший вопрос об автономной русскоязычной литературе в Израиле...

 

Эта идея осуществилась...

 

Но затем была похерена, или, по крайней мере, вы на ней сейчас не настаиваете...

 

Да она и не могла быть непохеренной. Тем не менее некий феномен, имеющий сегодня чисто музейные характеристики, отчетливо проявился. Русскоязычная литература и субкультура Израиля сложилась, другое дело, что алия девяностых ее смела и разрушила, в чем я эту алию нимало не обвиняю. Литература, о которой мы говорим, была слишком хилой, персональной, слишком связанной с конкретно-личным бытием ее производителей и носителей. Тем не менее у нее была своя идеология – как «про», так и «контра», она четко отделяла себя от словесности эмигрантской, вроде бы родной ее сестры, которая однако относилась к ней с большим подозрением, да и мы не навязывались. Конечно, подлинных корней она не имела, то была литература с обрубленным низом. У нее не было каких-либо реальных связей с традициями еврейско-русской или советско-еврейской словесности, а была она причудливой попыткой перенесения на израильскую почву установок русского андерграунда. Но она нашла своего читателя, нашла свой мир и принялась описывать его с помощью средств, специально приспособленных для запечатления именно этого мира. В этом смысле она была неким искусственным братом собственно израильской, ивритской литературы, являя собой мало- или вовсе не изученный доселе феномен. И он сложился! И я бы поинтересовался не только его идеологией, но и поэтикой, потому что не было у русской материковой литературы полноценного аппарата для описания мира, в котором мы жили и живем, вот что было самым главным. Этот мир не поддавался описанию себя с помощью традиционно имевшихся в арсенале русской словесности средств, мы должны были создавать новые, адекватные нашему уникальному опыту. Все это очень легко было бы обозвать колониальной литературой – ан нет, не выходит, разве что в пародийном смысле, и та война, которую я описываю, меньше всего напоминает колониальную, и жизнь наша – она не русская, мы отнюдь не находимся в ситуации ссыльных на Кавказе. Это то, что касается моей поэзии, но те же характеристики применимы и к прозе моих коллег.

И тут я бы, конечно, говорил о прозе Леонида Гиршовича, о романе Эли Люксембурга, об опытах Светланы Шенбрунн, не обошел бы я стороной и не устраивающие меня лично образцы прозы Юрия Милославского, и не забыл бы упомянуть финал «Романа-покойничка» Анри Волохонского с его высадкой в Армагеддоне – ей-Богу, это все не русская и не колониальная литература, это явления местной культуры. Равно как и некоторые отличные страницы сочинений Михаила Федотова, отдельные моменты в книгах Марка Зайчика, в прозе Льва Меламида – и так далее, и так далее.

Конечно же, «Хермон» и «Тивериадские поэмы» Волохонского – это уже не русская поэзия, но феномен здешней, местной культуры, поскольку даже коды этой поэзии не прочитываются «по-русски», здесь требуется иное, гораздо более широкое, контекстуальное прочтение, с учетом нашей географии, истории, нас самих. В какой-то степени сюда следует отнести и книгу Шамира. И разумеется, нельзя не вспомнить изумительную, экстраординарную эссеистику Каганской – здесь сам принципиальный угол зрения, ракурс рассмотрения русской литературы коренным образом отличен от того, что мы привыкли именовать русской традицией. Так же обстоит дело и в статьях Зеева Бар-Селлы и Елены Толстой, назову интереснейшие, «залетные» статьи Нелли Гутиной, публицистику Александра и Нинель Воронелей.

Приехавшие сюда поэты начинали писать по-другому, чем прежде. Так, например, Александр Верник, прибывший в Израиль чичибабинцем, то есть носителем поэтики, которая не сулила никаких перспектив, совершил фантастический подвиг, вырвавшись из ее плена, скорректировала свою поэтику Дана Зингер, и это Израиль сформировал Владимира Тарасова, начавшего писать уже здесь.

Попросту говоря, я настаиваю на некоем нашем отличии, хотя алия девяностых, повторяю, эту ситуацию радикальным образом изменила. Так что место нам, насколько я понимаю, в музее, и это нормально. Мы, таким образом, невостребованы. Другое дело, что мы оказались совершенно не нужны и ивритоязычному Израилю, но тут уж ничего не поделаешь. Я не собираюсь вести борьбу за трехстрочное упоминание моего имени в какой-нибудь российской литэнциклопедии, не намерен я, задрав штаны, бежать за русской литературой. Предложений слиться с ней в экстазе поступало ко мне немало, в последнее время, правда, поменьше, потому что в России подрастает новое литературное поколение, которому никакого дела до всех нас нет уже вовсе. Но мы были. Сейчас же мы – провинциальная танцплощадка по отношению к России, и таковой нас Россия считает. У нас нет ни денежных, ни групповых русских возможностей, да и каких-либо фантастических дарований я что-то не приметил в последнее время. Нас просто слишком мало.

 

Да и эстетический консерватизм местной среды уж очень действует на нервы.

 

Безусловно, хотя с таким положением мы здесь уже, поверьте, сталкивались. Основная масса литераторов, приехавших в Израиль в мое время, были людьми откровенно совписовских вкусов, воспринимавших любое отклонявшееся от этих стандартов действие как отвратительный авангард. Но мне все это, честно говоря, до лампочки, потому что я давно уже понял: литература – занятие сугубо персональное, и мне решительно наплевать, кем меня считают – традиционалистом, авангардистом, неоромантиком или неоклассиком. Что же до формальной некачественности того, что здесь происходит по сравнению с российской ситуацией, то я бы сказал, что это не так. Ничего принципиально нового в русской литературе я не увидел, и говорить о переживаемом ею расцвете – неправомерно. Ну да, есть русский постмодерн, эта липучка, к которой приклеилось немало мух различного калибра. Понятно, что интересных явлений там немало. В поэзии – это, несомненно, Кибиров с его отчасти удавшейся попыткой нового эпоса, но ведь и он человек уже не юный, скорее – моего поколения. В прозе – все те же Сорокин, Яркевич или Пелевин, сумевший каталогизировать стандартные методики фантастической литературы, свести их до уровня словаря тем и мотивов. Очень любопытна и талантлива группа «Медицинская герменевтика». Есть талантливые люди в публицистике, в маргинальных жанрах, таких, как киносценарий, песенный текст, или в той области, где слово соприкасается с видеокультурой, но это не то, что можно было бы назвать литературным расцветом. Другое дело, что я ничего особенного не жду и от тех, кто живет здесь.

 

Кое-кто из них был упомянут выше. Давайте продолжим это приятное занятие, замолвив слово об оставшихся – тех из них, кто вам интересен и симпатичен. Заодно и сыграем в народную русскую игру под названием «Гамбургский счет».

 

Давайте, хотя я хотел бы еще раз упомянуть тех, кто уже был мною назван ранее. Я до сих пор переживаю как очень большую потерю отъезд из Израиля Леонида Гиршовича, сложившегося здесь в качестве литератора. На мой взгляд, это вообще один из самых значительных авторов, пишущих сегодня по-русски. По-прежнему глубоко огорчителен для меня и отъезд Анри Волохонского – в какой-то степени моего учителя. Это феноменальная фигура в современной словесности. Не понят, не прочитан и не нашел славы роман Эли Люксембурга «Десятый голод», что я считаю глубоко несправедливым. Я считаю уникальным явлением эссеистику Майи Каганской, очень высоко оцениваю филологические работы Михаила Вайскопфа, которые, может быть, и не относятся собственно к художественной литературе, но весьма ей помогают – живой, современной литературе. Очень остроумны и оригинальны сочинения Исраэля Малера, тексты Ильи Зунделевича. Мне многих интересно читать – прозу Якова Цигельмана, поэзию Александра Бараша, Александра Верника, Владимира Тарасова, Юлии Винер, публицистику Рафаила Нудельмана и Сергея Шаргородского, забавной кажется мне культуртрегерская деятельность Михаила Гробмана, мне интересны такие разные люди, как Борис Голлер, Олег Шмаков, Дмитрий Сливняк или, например, Дема Кудрявцев. Все это вполне живая литература. И самое главное – что они договариваются до небывалых вещей. Меня совершенно не волнует уже имевшая быть словесность, интерес вызывают исключительно штучные, уникальные изделия. Ведь вы посмотрите, что происходит. Допустим, тот же Эли Люксембург лишь приблизительно знал о существовании Пражской школы, и Мейринк был для него только автором «Голема», не более того, но он совершает прорыв и создает свой «Десятый голод», этот удивительный роман... Жаль, что покинул Израиль Кирилл Тынтарев с его увлекательными, иногда реализуемыми литературными идеями. Мне жаль, что снизила темп Светлана Шенбрунн. Что проза Михаила Федотова не пошла дальше нескольких удачных страниц и не оправдала надежд, которые были связаны с этим автором. Мне обидно, что достижения Марка Зайчика, а они существуют, стерлись, не выдержав воздействия неверных вкусовых пристрастий и ориентиров... Замечательные тексты создавал Илья Бокштейн, хотя там существовали свои специфические проблемы, невозможность отделить поэта от стихов. Я с интересом думаю о том, как будет в ближайшее время писать Дана Зингер, которая ищет и находит свой метод взаимодействия с Израилем. Я вот только что посмотрел очередной номер журнала «ИО», издаваемого Исраэлем Малером и Даной, и встретил в нем несколько очень любопытных, талантливых текстов.

В целом я думаю, что наша литературная ситуация еще поменяется. Плохо только, что ума нам не хватает, когда мы занимаемся литературой. Ума и масштаба.

 

Вы получили свою Этингеровскую премию за поэзию, однако стихи как будто уже не пишете. С чем это связано? Мне неприятно задавать вам такой вопрос, но без него не обойтись.

 

Та система, в которой я сочинял свои стихи, предполагала «чертеж Великого Геометра» – я действительно выстраивал стихи, и с годами эта особенность моей поэтики все более ожесточалась. Но вот я дошел до предела и сделал все, что хотел, – то есть буквально написал все, что задумал. И у меня возникло подозрение, разделяемое некоторыми моими друзьями, что большего эта поэтика просто не выдержит, что она конечна, замкнута. Для того чтобы двигаться дальше, необходимо было добиться некоторых глубинных изменений в самой природе слова, с которым я работал, нужно было трансформировать сам характер взаимодействия поэта с его стихами. Требовалось, таким образом, тотальное изменение поэтики, выход за ее пределы. Большинство моих коллег, достигая определенного уровня, начинают эксплуатировать однажды найденные и верно служившие им приемы и механизмы. Я вижу это у Бродского, Волохонского, Лены Шварц, я это вижу у Айги и Сапгира. Грубо говоря, люди начинают паразитировать на самих себе. Не желая никого обижать, я вынужден констатировать этот печальный факт. А я не желаю оказаться в такой ситуации, мне не интересно заниматься самоповторами.

 

У вас не возникает желания резких перемен, желания что-нибудь учудить?

 

Безусловно, безусловно. Видите ли, меня всегда чисто по-детскн занимал вопрос «смогу ли я». Мне очень хотелось сочинять стихи, и, как мне кажется, я это уже сделал. <…>

 

 

Вел интервью Александр Гольдштейн

 

 


Окна (Тель-Авив). 1994. 1 декабря.

  

 

Система Orphus